Жена немецкого офицера — страница 17 из 45

La vie est belle, et elle commence demain.

«Жизнь прекрасна, и она начинается завтра».

В конце 1941-го в Ашерслебене еще жило несколько еврейских семей. В их числе были фрау Крон с дочерью Кэте – милой и очень умной девушкой примерно моих лет. Когда мы, работницы фабрики, выходили в город по субботам и воскресеньям, Кроны приглашали нас на чашечку «кофе». Никаких слов не хватит, чтобы описать, как много для меня значили эти приглашения. Они напоминали о доме и цивилизованной жизни и дарили какое-то чувство общности.

Однажды наша компания возвращалась от Кронов по Брайтештрассе – по этой улице евреям ходить запрещалось. Помню, что с нами были Дита, Ирма и Клер. Какие-то местные парни крикнули нам вслед: «Привет, звездочки!» Они не понимали, какое унижение и какие мучения несет в себе эта нашивка. Мы решили, что это был хороший знак.


Мы с Миной день и ночь думали, что же подарить Кронам. Наконец путем долгих переговоров и сложных торговых операций мы добыли крошечную бутылочку коньяка. Фрау Крон сразу его разлила в бокальчики, которые ей как-то удалось утаить от местных мародеров, давно забравших все остальные ценные вещи. Мы выпили за американцев, которые тогда как раз вступили в войну из-за японского нападения на Перл-Харбор.

Когда всем евреям с севера Германии приказали готовиться к депортации в Польшу, я помогала Кэте собирать вещи. Хорошо помню, что брать ножи и ножницы строго запрещалось. Кэте подарила мне одну из своих книг – «Перворожденного» Ольги Фришанер – с надписью «На память о солнечных днях».

Ее и еще тысячу других увезли из Магдебурга в варшавское гетто. Я ей писала. Мне казалось странным, что подруга не отвечает.

В конце октября, накануне морозного рассвета, в бараки вошел господин Витман, один из руководителей компании. Испуганная фрау Дребенштадт заставила нас выстроиться в шеренги.

«Сегодня работы не будет, – объявил он. – Оставайтесь здесь. Шторы задернуть, свет не включать. Рихард Бестехорн, выдающийся предприниматель и почетный гражданин Ашерслебена, умер. По дворику будет проходить похоронная процессия. Ни при каких обстоятельствах не пытайтесь на нее посмотреть. Всех, кто выйдет во двор, ждет арест».

Он ушел. Мы, сгрудившись у окна, выглянули на улицу. Дворик перед бараками мели два французских пленника. Они украсили здание сосновыми ветками и траурным крепом.

«Почему нам туда нельзя? – спросила Мина. – Мы ведь могли бы помочь этим французам, им там нелегко приходится».

«Нас слишком презирают, чтобы позволить присоединиться к высшей расе в такой торжественный день, – сказала как всегда проницательная Лили. – Кроме того, если нас никто не увидит, можно притвориться, что они и не знали о нашем существовании».

Тогда я думала, что Лили цинична, но ее слова стали пророчеством. Теперь я вижу, что все было организовано так, чтобы немцы с нами не пересекались, а если это и происходило – чтобы они могли сделать вид, что этого не было. Если же это почему-то было невозможно, то немцы должны были видеть, что выглядим мы вполне прилично. В них не должно было быть ни чувства вины, ни сострадания. Я однажды читала, что Герман Геринг сказал Гитлеру: «Секунды сострадания могут все разрушить. У каждого немца есть какой-нибудь знакомый еврей, которого ему жаль – какая-нибудь хорошенькая девчонка, добрый врач или школьный друг. Как нам сделать Германию Judenrein, если учитывать все эти исключения?» Поэтому решение было простое: не давать людям повода и возможности достойно себя повести. Нас же изолировать и держать в полном неведении.

В такой ситуации мы замечали и ценили каждую кроху доброты. Господин Гебхардт ни разу мне и слова не сказал, но он молчаливо помогал мне выжить, и я вечно буду ему благодарна. Даже наш скользкий Витман почему-то выделял одну девушку по имени Элиза. Она была статной, хорошо образованной и красивой. Перед отъездом в Вену ее вызвали в кабинет Витмана. «Если тебе что-нибудь понадобится, обратись ко мне. Я все устрою», – пообещал он ей.

Я стояла за прессом. Шелестел картон, болели окровавленные пальцы. Я объясняла Мине теории, согласно которым наш труд нес в себе ценность. Я рассказывала об американском тейлоризме, о учении Кейнса, о работах Маркса, Ленина и Троцкого. Иногда я путалась и ничего не могла вспомнить. «Кто-то приезжает сюда глупым, – писала я Пепи, – а кто-то глупеет от этой работы».

Я пересказывала Мине сюжеты прочитанных книг. Помню биографию Марии Антуанетты, прекрасной и слишком гордой, биографию Айседоры Дункан, свободной, дикой и вдохновляющей. Еще помню, как пересказывала «Возвращение Сейма Ледерера» Шолома Аша, «Человечка с гусями» Якоба Вассермана и «Легенды о Христе» Сельмы Лагерлеф.

«Смотри, наша старшая работница – все равно что Вероника, – говорила я. – Вероника вытерла лоб Иисусу, когда он нес на Голгофу свой крест, и его лицо осталось запечатленным на полотне. А наши лица останутся в сердцах тех, кто был добр к нам, и будут им благословением».


Вступление Америки в войну подарило нам надежду на скорое освобождение. Поэтому в декабре 1941 года мы решили отпраздновать Хануку, праздник свободы. Одна из новеньких, колоратурное сопрано, пела для нас арии, немецкие песни и песни на идише, которые понимали совсем немногие, в их числе Мина. И все же звуки древнего языка наполняли наши сердца радостью.

Мы достали несколько свечек и составили что-то вроде Меноры. Однако потом мы с ужасом поняли, что никто не знает нужных молитв. Ни одна из нас. Представляете? Такое невежество, такое незнание собственной культуры, литургии! Вот чем обернулась для нас ассимилированная венская жизнь. Мы повернулись к Мине. Она закрыла лицо руками. «Я не помню, – простонала она. – Молитву всегда читал папа. Папа…»

Мы стояли перед трепещущими огнями, не зная, как наделить их божественной силой. Лили предложила просто взяться за руки, закрыть глаза и сказать. «Да поможет нам Господь». Так мы и сделали. Да поможет нам Господь. Да поможет нам Господь. Lieber Gott hilf uns.


После Хануки в лагерь приехала новая начальница фрау Райнеке. Она подняла норму до 44000 коробок в день.

Одна наша знакомая с восторгом сообщила, что уезжает домой и выходит замуж. Я снова сделала Пепи предложение.

Ну конечно, я женюсь на тебе. Но сейчас это невозможно.

Почему у нее это возможно, а у нас нет? Если мы не можем друг друга спасти, мы могли бы хотя бы поддерживать друг друга! Я так мечтаю, что мы будем жить вместе. Где? В маленьком имении или замке? В квартире в центре города или в домике, как тот в Штокерау, где жили мои бабушка и дедушка? Я буду готовить, убираться, купать детишек и ходить на работу в суд.

Послушай, Эдит, все это глупости. Мы не сможем пожениться. Ты должна понимать, что это невозможно по целому ряду причин. (О чем он говорил? О Гитлере? Об истории? О своей заботливой матушке?) Я буду любить тебя вечно. Но сейчас ты должна обо мне забыть.

У одной нашей знакомой по имени Берта любимый человек был в Вендефуртском трудовом лагере около Бланкенбурга. Ему дали разрешение ее навестить, но евреям было запрещено ездить на поезде. Он дошел до Ашерслебена пешком, сквозь снега и морозы. Счастье Берты разбило мне сердце: я знала, что Пепи ради меня никогда бы такое не сделал.

Как-то в воскресенье мы с Труде и Миной пошли прогуляться. Снег слепил глаза. Германия лежала под белым, пушистым, чистейшим рождественским одеялом. Нигде не проглядывала земля. Меня охватило чувство своей крошечности, незначительности – я ощущала себя маленькой черной точкой среди бесконечных белых полей. «Я больше не могу», – сказала я подругам и в полном отчаянии вернулась домой.

Теперь, стоя за прессом, я не могла вспомнить ни единой прочитанной книги. Исчезли и Айседора Дункан, и Мария Антуанетта, и Маркс, и Кейнс, и Аш, и Вассерман, и Лагерлеф. Я не могла не думать о реальности. Я была рабыней, и Пепи я была не нужна. Вжик! Вжик! Вжик!

Я прекратила работу. Ножи сломались. Колени подкосились, и я осела на пол. Другие девушки не смели даже посмотреть на меня. Господин Гебхардт усадил меня на стул. Старшая работница обняла меня и заговорила с такой нежностью и добротой, что этот спазм отчаяния ушел, и я вернулась за пресс.

Видите ли, в такое время достаточно одной секунды искренней заботы. Достаточно одного понимающего человека, который является перед тобой, словно ангел, чтобы провести тебя сквозь все ночные кошмары. Вероники.

Вечером, укладываясь в постель, Мина пришла к выводу, что у Пепи случился приступ паники. «Не обращай внимания на это письмо, – сказала она. – Продолжай писать, как мечтаешь снова его поцеловать, – в общем, пиши ему, как писала раньше, и все у вас будет замечательно».

Я написала Пепи, чтобы он искал в моих словах надежду, чтобы верил в мир, который должен прийти к нам в будущем году. «Хорошо проведи праздники, – писала я. – Представь, как я целовала бы тебя, будь я там, с тобой, под огоньками украшенной елки».


Я писала домой, что привыкла к работе, и она больше не представляет для меня никаких трудностей. Это было почти правдой. Люди привыкают ко всему – к тому, что все получили второе имя «Сара», к тому, что нужно носить желтую звезду, к бесконечной работе, к плохому питанию, к недосыпу.

Мы производили миллионы коробок для сухого компота и еще много миллионов – для искусственного кофе и искусственного меда, для лапши и для табака. Каждый раз, открывая такую коробку, немцы как бы касались одной из нас.

Шел январь 1942 года. Уже очень скоро нацисты, посовещавшись в Ванзее, решат уничтожить оставшихся евреев Европы, но мы об этом ничего не знали. Мы знали только, что теперь нам вообще запрещено появляться в городе, что рацион снова урезают и что почта снова не приходит.

Девушка, отца которой увезли в Бухенвальд, получила письмо от его друга. «Это песня, которую мы поем по утрам по пути на работу», – писал он. Наша певица всех научила этой песне, и мы напевали ее всегда, когда у нас были на это силы.