В домах для работников Арадо было по четыре этажа, и на каждом этаже располагалось по три квартиры. Мы жили на первом этаже с окнами на улицу. Прямо через дорогу начиналась большая пустошь, которой в дальнейшем суждено было стать парком. Пока там были только мусорные баки. В нашей квартире была спальня, большая кухня, объединенная с гостиной, еще одна жилая комната и ванная – с настоящей ванной. Фактически в ванной была газовая печка с большим чайником. Воду мы грели в чайнике и выливали в ванну. Этот предмет роскоши был только у нас.
Наша печка была приспособлена к военному времени. Она была электрическая, но без электричества ее можно было растопить угольными брикетами.
Вернер сделал все, что мог, чтобы уберечь меня от соседских сплетен. До января 1943-го, когда наконец завершился бракоразводный процесс, мы жили раздельно. Меня пригласила к себе жена его друга, Хильде Шлегель – дружелюбная кудрявая девушка. Она жила в нескольких домах от Вернера. Муж Хильде, Хайнц, тоже был художником, но его отправили на фронт. Хильде мечтала о ребенке и как раз незадолго до моего приезда перенесла операцию, которая должна была облегчить зачатие. К солдатским женам нацисты были очень щедры. Хильде всего хватало, и работать ей не приходилось.
«Когда Хайнц ушел в армию, мне выдали сумму, на которую я могла поехать с ним повидаться, – рассказывала Хильде. – Его ранили, но неопасно. Он лежал в лазарете в Меце. Ах, Грета, как нам было хорошо – это был мой первый в жизни настоящий отдых, прямо медовый месяц. Раньше нам приходилось несладко. Когда я была еще маленькой, бывали и совсем тяжелые времена. У папы двенадцать лет не было постоянной работы. Мы фактически жили на чужие пожертвования. Но когда к власти пришел наш дорогой фюрер, жить стало гораздо легче. Почти все мои знакомые одного со мной возраста вступили в Гитлерюгенд. В пятнадцать меня пригласили на банкет, организованный нацистской партией. Там подавали рулетики со сливочным маслом. Я тогда впервые его попробовала». Неужели это – единственная причина? Неужели все они притворялись слепыми и отводили взгляд ради масла? – думала я.
«Всем, что у нас есть, мы обязаны нашему дорогому фюреру, да живет он вечно».
Она чокнулась своей чашкой о мою.
Из всех моих бранденбургских знакомых Хильде стала мне самым близким «другом», если можно так сказать о женщине, которая понятия не имела, кто я на самом деле. Она сходила со мной в город по Вильгельмштрассе и показала все нужные магазины, а заодно рассказала о первой жене Вернера. Ее звали Элизабет.
«Огроменная! Выше Вернера! Просто богиня. Но с характером. Ах, как они кричали, как ругались! Сама спроси у фрау Циглер, она живет напротив Вернера, она подтвердит. Они жутко ссорились. Он ее даже бил! А она колотила его в ответ! Неудивительно, что он все-таки нашел себе хорошую, милую и спокойную девушку».
Уезжая, Элизабет забрала большую часть мебели, но того, что осталось, нам вполне хватило. Все инструменты, кисти и краски Вернер отправил в «маленькую комнату» – она стала его кабинетом. На случай гостей мы поставили там кровать. Напротив нее Вернер устроил себе верстак и развесил над ним на крючках все нужные инструменты, распределив их в зависимости от размера и функции. Чтобы я чувствовала себя свободнее, он решил добавить в нашу квартиру немного цвета. Для этого он придумал расписать гостиную круговой фреской по деревянной части стены.
Приходя с работы, Вернер переодевался, съедал приготовленный мной ужин и отправлялся в гостиную работать над фреской. Выбранная им техника называлась Schleiflack. Помню, что работа была пыльная, грязная и долгая: обычные этапы – шлифовка, лакирование, нанесение рисунка и новая обработка лаком – повторялись несколько раз. Краску Вернер украл со склада Арадо. Обычно эти яркие цвета украшали крылья самолетов, которые улетали бомбить Лондон. Каждый вечер Вернер тер стены наждачной бумагой, вырисовывал контур, закрашивал, ждал высыхания, снова шлифовал и снова закрашивал. Я сидела на стуле у входа и наблюдала за ним, вспоминая рабочих, которых видела в Вене, и как они разрисовывали фасады магазинов и отелей, балансируя на лесах, словно акробаты. Меня переполняло такое восхищение, что это ежевечернее наблюдение за Вернером стало для меня лучшим досугом. Его перепачканное лицо блестело от пота и сияло от удовольствия. Золотистые волоски на сильных руках щетинились гипсовой пылью.
Очень скоро нашу кухню-гостиную оплел виноград и плющ, в листьях которого прятались яблоки, морковки, редис, лук и вишенки. Эта гирлянда, воплощая в себе все прелести мирной жизни, словно заключала нас в какой-то магический круг.
Закончив роспись, Вернер ссутулился в центре комнаты и стал медленно поворачиваться, переступая ногами в запачканных краской ботинках. Его ярко-голубые глаза напряженно сверкали, выискивая места, нуждающиеся в доработке.
«Что скажешь?» – поинтересовался он.
«Скажу, что это очень красиво, – ответила я. – А ты – прекрасный художник».
Мы вместе сели на пол, и я крепко его обняла. И неважно, что на одежде кое-где остались пятна от краски.
Бракоразводный процесс завершился в январе, и я переехала к Вернеру. В момент, когда он закрыл за мной дверь, я превратилась в хорошо обеспеченную немку из среднего класса. Теперь у меня был дом и защитник. Я часто вспоминала Багдаштейн и благословение раввина, который сидел у моей постели, поглаживая мою руку, и молился за меня на иврите, и радовалась своей удаче.
Мы с Вернером жили очень мирно. Впрочем, помните, что я не могла тогда быть ему настоящей супругой, такой, как Элизабет или фрау Доктор – я не могла позволить себе спорить с Вернером и чего-либо от него требовать. Я делала все, чтобы угодить ему, и никогда и ничем не напоминала ему, что я еврейка. Я хотела, чтобы мой любимый об этом забыл, чтобы этот неприятный факт остался пылиться где-нибудь на задворках его сознания – как осталась для меня сама Эдит Хан. Все свои силы и воображение я бросила на то, о чем соврала Вернеру: я стала учиться готовить. Фрау Доктор прислала мне несколько пачек чечевицы и книгу рецептов. «Готовь с любовью», гласила ее обложка, и, уж будьте уверены, это я и делала.
Каждое утро я вставала в пять утра, чтобы приготовить нам завтрак и собрать обед для Вернера. Потом он уезжал на работу на велосипеде. Сама я по утрам ела картошку: хлеб уходил на обеденный бутерброд для мужа. До моего приезда Вернер постоянно недоедал, он явно был не способен следить за своим питанием. Сначала у него часто болела по вечерам голова – это были голодные головные боли, с которыми я была так хорошо знакома. Зная, как он страдает, я старалась получше его кормить. На случай, если я задержусь вечером в Stdtische Krankenhaus, городской больнице, куда меня направил Красный крест, я научила Вернера готовить Kartoffelpuffer, драники. После моего переезда Вернер набрал два килограмма.
Из Берлина к нам часто приезжала тетя Паула Симон-Колани, миниатюрная, но властная женщина, которая сразу мне понравилась. Берлин постоянно бомбили, и ей хотелось от этого отдохнуть. Она рассказала, что в семье Вернера по наследству передается болезненная страсть к чистоте.
«Почаще вытирай пыль, моя дорогая, – наставляла меня тетя Паула. – И хорошенько. Как будто от этого зависит твоя жизнь».
Как выяснилось, это был очень хороший совет. Однажды Вернер вернулся домой первым и, поддавшись приступу семейной болезни, провел пальцем по верхнему краю двери, чтобы проверить, есть ли там пыль. С его ростом это было нетрудно. Мне для этого приходилось вставать на стул. Но, слава Богу, тетя Паула меня обо всем предупредила, и я не поленилась вытереть пыль и там. На двери было абсолютно чисто.
«Я очень доволен тем, как ты поддерживаешь чистоту, – похвалил он меня тем вечером. – Даже на дверях сверху нет пыли. Это хорошо. Это очень хорошо».
«Если честно, у меня было преимущество – тетя Паула предупредила, что ты обязательно проверишь», – рассмеялась я, сидя у него на коленях и пропихивая пальцы ему под рубашку, чтобы пощекотать. Пожалуй, Вернер тогда даже немного смутился. По крайней мере, больше он вопрос уборки не поднимал.
Вернер терпеть не мог подчиняться. Опасное качество, если учесть, что мы жили в самом авторитарном обществе того времени.
Мне кажется, что в этой борьбе оружием Вернера была ложь. Врал он вдохновенно. Я врала по мелочам, и очень правдоподобно, он же – глобально и красочно. Если ему не хотелось идти утром на работу, он мог сказать, что ВВС Великобритании разбомбили дом его брата в Берлине, дети остались на улице, и ему нужно к ним поехать. И ему верили.
Вернер обожал врать своим начальникам. Ложь давала ему ощущение свободы, он начинал чувствовал себя главнее директоров Арадо – потому что он знал что-то, чего не знали они, и, кроме того, он отдыхал, а они работали.
Много лет спустя я подружилась с одной из его последующих жен. От нее я узнала, что мой отец якобы совершил самоубийство, привязав к шее печатную машинку и выбросившись из окна. Зачем Вернеру было такое выдумывать? Может, он хотел развлечь жену или развлечься самому, может, ему казалось, что жизнь слишком скучная. Иногда я даже думаю, что жизнь со мной так привлекала Вернера именно из-за неизбежной лжи всему миру. Зимой 1942–1943 года мало кто из немцев мог похвастаться, что у него дома есть послушная, тихая, умеющая готовить, шить и убираться, да еще и любящая его еврейка.
Мы никогда не обсуждали евреев, никогда не говорили о моей матери, о том, где она и что с ней.
Такие разговоры казались мне опасными: Вернер как немец мог почувствовать себя виноватым или испугаться, вспомнив, что укрывает у себя беженку. Он знал, что я получила хорошее образование, но я никогда ему об этом не напоминала. Вернер не любил людей, которые хоть в чем-то могли быть лучше его. Поэтому все мои высказывания и советы были сугубо практическими. Например, когда Вернер разводился с Элизабет и судился с ней за право общения с Барбль, я сказала, что девочке лучше приезжать к нам на полтора месяца.