оявлялись все новые и новые изобретения.
Однажды, просочившись сквозь толпу, я пронаблюдала, как девушка в униформе горничной демонстрирует нечто под названием «пылесос». Она насыпала на ковер грязи и песка, включила прибор, и грязь волшебным образом тут же исчезла. Я, пища от восторга, ринулась рассказывать о пылесосе одноклассницам. В десять лет я отстояла длиннейшую очередь перед магазином под названием Die Bhne, «Сцена». Наконец я села за стол. Передо мной красовалась большая коричневая коробка. Милая девушка надела на меня наушники, и коробка ожила. Заговорила. Запела. Это было радио.
Я тут же побежала в папин ресторан, чтобы рассказать семье. Мою сестру Мими, которая была всего на год младше, радио не заинтересовало. Наша младшая, Йоханна, сокращенно Ханси, была еще слишком мала. Мама и папа были заняты, и времени слушать мой рассказ у них не было. Но я знала, что в тот день познакомилась с чем-то совсем особенным, что радио станет править миром. Помните, что в 1924 году оно только-только появилось. Просто представьте, каким волшебством все это казалось. Люди просто не могли не верить тому, что слышали по радио.
Я в полном восторге поделилась с моим любимцем из числа папиных постоянных гостей, профессором Шпитцером из Технического Университета: «Профессор, тот, кто говорит, может быть очень далеко! Но его голос летит по воздуху, как птица! Скоро мы сможем слышать людей, которые находятся на другом конце земли!»
Я с большим энтузиазмом поглощала газеты и журналы, которые папа держал для посетителей ресторана. Больше всего я любила читать о юриспруденции – описания дел, аргументы и задачи, от которых просто голова шла кругом. Я носилась по нашему «городу вальсов» в вечном поиске, кому бы рассказать о том, что я прочла и что видела.
Школу я обожала. В моем классе были только девочки: папа не одобрял совместное обучение. В отличие от сестер, я учиться любила, и уроки легко мне давались.
Нас учили, что Франция – наш главный враг, что итальянцы – предатели и что Австрия проиграла Первую Мировую войну только из-за «удара в спину». Впрочем, было не вполне ясно, кто этот удар нанес. Нередко учителя спрашивали, на каком языке мы говорим дома. Таким нехитрым путем они хотели узнать, не говорим ли мы на идише (на идише мы не говорили) и, соответственно, не еврейки ли мы (мы были, конечно, еврейки).
Они хотели знать наверняка, понимаете? Они боялись, что под нашими типично австрийскими лицами прячется еврейство. Этого обмана они допустить не могли. Еще тогда, в 1920-х, им хотелось, чтобы было сразу понятно, еврей человек или нет.
Однажды профессор Шпитцер спросил у папы, какие у него планы на мое дальнейшее образование. Он сказал, что после школы я стану учиться шить и пойду по стопам матери.
«Но у вас, мой дорогой господин Хан, растет крайне смышленая девочка, – сказал профессор, – вы обязаны отправить ее учиться дальше. Возможно, и в университет».
Папа только рассмеялся. Будь я мальчиком, он бы отдал за мою учебу последнюю рубашку. Я же была девочкой, и он даже не думал ни о каких университетах. Тем не менее раз уж об этом заговорил известный профессор, папа решил обсудить этот вопрос с мамой.
У моего отца, Леопольда Хана, были кудрявые черные волосы и красивые черные усы. Его веселый, общительный характер идеально подходил для ресторатора. У папы было пять старших братьев. Конечно, к моменту, когда можно было говорить о его образовании, деньги в семье давно кончились. Поэтому он и решил выучиться на официанта. Понимаю, что сейчас в это сложно поверить, но тогда для этого нужно было учиться несколько лет. Папу любили. Ему доверяли любые секреты. Ему достался редкий дар: он был очень хорошим слушателем.
Папа был опытным, искушенным человеком. Даже сложно представить, сколько всего он знал и видел. Ему довелось поработать на Ривьере и на чехословацких курортах Мариенбад и Карлсбад. Он бывал на сумасшедших вечеринках, участвовал в Первой Мировой войне на стороне Австро-Венгрии, был ранен и попал в плен, но сбежал и вернулся домой. Из-за ранения у него плохо двигалась рука. Бриться он сам не мог.
Ресторану в самом центре Вены, на улице Кольмаркт, папа посвятил всего себя. Посетителей встречала длинная полированная стойка. Столовая была дальше, в глубине. Люди приходили к папе каждый день на протяжении многих лет. Папа заранее знал, что тот или иной гость закажет на ужин. Он покупал каждому его любимую газету. Он создал для них уютный и надежный мирок, где все всегда было одинаково.
Мы жили в Четвертом районе, в двухкомнатной квартире в бывшем дворце по улице Аргентиниерштрассе, 29. Наш арендодатель был королевского рода – компания называлась «Габсбург-Лотринген». Мама, как и папа, всю неделю работала в ресторане, так что мы с сестрами там и питались. Пока мы были детьми, за нами следила няня. По дому все делала горничная.
Мою маму звали Клотильда. Это была невысокая, красивая, пышная, привлекательная женщина, но совсем не кокетка. У нее были длинные черные волосы. Мама была терпелива, задумчива, часто вздыхала. Она легко прощала людям ошибки и знала, когда лучше промолчать.
Всю свою нерастраченную нежность я щедрым потоком выливала на Ханси, самую младшую из нас троих. Она была младше меня на семь лет. В моих глазах Ханси с ее пухлыми розовыми щечками и крутыми локонами была просто херувимом из барочного собора. Мими я недолюбливала – впрочем, взаимно. У нее были слабые глаза, толстые очки и плохой характер: Мими всем вечно завидовала и ходила с кислым лицом. Маму постоянная грусть Мими пугала, так что ей доставалось абсолютно все, что она хотела: по мнению мамы, я, такая веселая и свободная, могла и сама о себе позаботиться. У Мими друзей не было, меня же, как папу, все любили, и мне приходилось везде брать Мими с собой и со всеми ее знакомить.
Папа усердно о нас заботился. Благодаря ему мы и не догадывались, что в мире далеко не все прекрасно. Он все за нас решал, собирал нам приданое. В хорошие времена, если у него было настроение, он мог по пути домой зайти на аукцион и купить в подарок маме какое-нибудь украшение – золотую цепочку или янтарные серьги. Дожидаясь, пока мама развернет упаковку, он всегда прислонялся к спинке одного из наших кожаных кресел и смаковал ее радость. Он восхищался мамой. Они никогда не ругались. Я не преувеличиваю: они никогда не ругались. Вечерами мама шила, папа читал газету, а мы делали уроки. Все мы наслаждались shalom bait – так говорят в Израиле, если дома царит мир и гармония.
Думаю, папа хорошо знал, как быть евреем, но нас он этому не учил. Наверное, он думал, что мы впитаем все необходимое с молоком матери. Днем в субботу мы должны были посещать Judengottesdienst, детскую молитву в синагоге. Водить нас туда должна была горничная, но она, как и большинство австрийцев, была католичкой и побаивалась синагоги. Мама же, зная, что все работающие женщины во многом зависят от воли прислуги, побаивалась горничной. В итоге посещали молитву мы редко и почти ничего не запомнили. У меня в голове прочно засела только одна песня.
Однажды Храм будет воссоздан,
Евреи вернутся в Иерусалим.
Так говорит Святое Писание.
Да будет так. Аллилуйя!
Если не считать символа веры – Шма, Исраэль! Адонай Элохейну. Адонай Эхад! – и детской песни о Храме, больше я о еврейских молитвах и службах не знала ничего.
Жаль, что так получилось.
И слава Богу, что я знала хотя бы это.
На Рош а-Шана и Йом Кипур папин ресторан закрывался (там, как и у нас дома, не подавали ни свинину, ни морепродукты, но в остальном правил кашрута не придерживались). На эти праздники мы ходили в синагогу – впрочем, в основном чтобы встретиться с родственниками. Мама и папа состояли в дальнем родстве: оба еще до свадьбы носили фамилию Хан. У мамы был брат и две сестры, у папы – три сестры и шесть братьев. В Вене жило больше тридцати Ханов, приходившихся друг другу двоюродными и троюродными братьями и сестрами. Прогуливаясь по парку Пратер, в третьем по счету кафе вы непременно обнаружили бы как минимум одного Хана. Каждая ветвь нашей большой семьи соблюдала еврейские религиозные традиции по-своему. Например, тетя Гизела Киршенбаум, папина сестра и тоже владелица ресторана, каждый год бесплатно приглашала бедняков на Седер Песах. Мамин брат Рихард, стопроцентный атеист, женился на наследнице мебельной фабрики из Тополкани (это недалеко от Братиславы). Его избранницу звали Рози, и ее воспитывали в духе ортодоксального иудаизма. Ей было неприятно видеть, насколько Ханы ассимилировались, и она всегда уезжала на праздники в Чехословакию.
Иногда в моих родителях неожиданно просыпалось религиозное чувство. Например, как-то я, будучи в гостях у подруги, съела сэндвич с кровяной колбаской. «Это так вкусно!» – рассказала я маме, и она просто задохнулась от ужаса. Это меня поразило. В другой раз я, ничего особенного не имея в виду, поинтересовалась у папы, могу ли выйти замуж за христианина. Сверкая глазами, он ответил: «Нет, Эдит. Я этого не вынесу. Это меня убьет. Конечно, нет».
Папа считал, что евреи должны быть лучше других. Он требовал, чтобы мы лучше всех учились, чтобы осознавали социальную ответственность, чтобы имели прекрасные манеры, чтобы одевались с иголочки. Он хотел, чтобы в нас жили железные моральные принципы.
Тогда, конечно, я об этом не задумывалась, но сейчас понимаю: папа так настаивал, чтобы мы, евреи, были лучшими, потому что вся страна была уверена, что хуже нас никого нет.
У маминых родителей был серый дом с лепниной к северу от Вены, в небольшом городке Штокерау. Мы навещали их по выходным и всегда приезжали по праздникам. Там жила моя двоюродная сестра Юльчи. Когда Юльчи было девять, мама (мамина сестра Эльвира) оставила ее у бабушки, а сама уехала домой и покончила с жизнью. Отец Юльчи остался в Вене. Юльчи же, пережив эту травму, стала робким, сложным ребенком. Наши бабушка и дедушка воспитали ее, как свою дочь.