фрукты, слишком быстро портится и стоит слишком дорого, а пользы от нее в такие времена, конечно, нет.
Мы с мамой и Мими плакали, но Ханси была спокойна. «Приезжайте, – сказала она нам. – Уезжайте из этой проклятой страны. Уезжайте при первой же возможности».
И вот ее увез поезд. Ханси, как и остальные беженцы, высунулась из окна, чтобы помахать нам на прощание. Она не улыбалась.
Чтобы заплатить невозможные деньги, которых нацисты требовали за билет, мама сняла со счета все, что там было. Мы с Мими хорошо знали, что на выкуп для нас денег нет. «Но у вас есть мужчины, – сказала мама, крепко нас обнимая. – Они вас спасут. Ханси была для этого слишком мала».
По пути домой мы услышали странный шум. На горизонте рдели отблески пламени. В городе что-то горело. На улицах никого не было. Мимо громыхали нацистские машины, полные счастливых молодых людей, а пешеходов не было. Ни одного.
В последние месяцы мы научились распознавать опасность издалека. Мы с Мими схватили маму за руки и побежали. Дома нас ждала чем-то очень обеспокоенная фрау Фалат, наша консьержка. «Они нападают на еврейские магазины, – сказала она. – Одна из синагог горит. Сегодня на улицу ни ногой».
Прибежал запыхавшийся Мило Гренцбауэр. «Простите за беспокойство, фрау Хан, – вежливо поздоровался он, – но мне необходимо сейчас остаться у вас. У моего брата есть друг в СС. Он сказал, что нацисты забирают молодых евреев и куда-то их увозят, не знаю куда, в Дахау, может, в Бухенвальд. Он сказал, что нам с братом нельзя сегодня оставаться дома».
Он упал в одно из кожаных кресел. Мими, дрожа, сидела у него в ногах.
С улицы доносились крики, визг тормозов, звуки разбитого стекла. Около десяти к нам присоединился наш двоюродный брат Эрвин, студент-медик. Он пришел белый как мел и весь мокрый от пота. По пути из лаборатории он наткнулся на толпу у синагоги, развернулся и побежал к нам, как раз когда синагога загорелась. Он видел, как евреев избивают и куда-то увозят.
После него пришел Пепи. В доме было три молодых человека, но он один был спокоен, опрятен и невозмутим.
«Вот увидите, толпа скоро заскучает и разойдется, – сказал он. – Это вопрос времени. Завтра они будут мучиться похмельем, а мы увидим, сколько окон разбито. Они протрезвеют, мы поставим новые окна, и все будет как раньше».
Мы все в шоке смотрели на него. Он что, сошел с ума?
«А ты умеешь держать лицо, Пепи, – улыбнулась мама. – Из тебя выйдет великолепный юрист».
«Мне просто не нравится, когда моя девочка грустит, – сказал он и нежно разгладил мой лоб. – Эта морщина на ее милом лобике должна исчезнуть».
Он обхватил меня и утянул к себе, на диван. В эту секунду я восхищалась Пепи Розенфельдом. Мне казалось, что его добрый нрав и бесстрашие каким-то образом вытащат нас из этого ада.
И тут пришла его мать, Анна. «Ты что, идиот? – завизжала она. – Я половине города взятки даю, чтобы сделать тебя христианином, чтобы тебя убрали из списков общины! А ты что делаешь, когда евреев увозят, а их магазины сжигают? Притащился в их логово и сидишь тут с ними! Уходи от них! Это не твой народ! Ты христианин, католик, австриец! А они – чужие! Их все ненавидят! Ты у меня больше ни минуты с ними не проведешь!»
Она бешено уставилась на меня. «Отпусти его, Эдит! Если ты его любишь, отпусти! Если ты этого не сделаешь, они его у меня заберут и кинут в тюрьму, моего единственного мальчика, моего сына, мое сокровище…» Она стала всхлипывать.
Мама, всегда сочувствующая людям, предложила ей бренди.
«Так, мама, – сказал Пепи. – Пожалуйста, прекрати скандалить. Мы с Эдит скоро отсюда уедем. Мы собираемся уехать в Англию. Или в Палестину».
«Что? Вот что вы задумали, да? Бросить меня тут? Оставить меня, бедную вдову, совсем одну? Скоро начнется война!»
«Не надо тут про «бедную вдову», – оборвал ее Пепи. – Никакая ты не вдова. У тебя есть муж, Хофер. Он о тебе позаботится».
Анна не ожидала, что он вот так при всех раскроет ее тайну. Это окончательно ее разъярило. «Если ты меня бросишь, если убежишь со своей еврейской сукой, я покончу с собой!» – крикнула она и бросилась к окну. Она залезла на подоконник.
Пепи крепко схватил ее полное, тяжелое тело и, похлопывая мать по спине, стал повторять: «Тихо, тихо…», пытаясь ее успокоить.
«Пойдем домой! – ныла она. – Пойдем отсюда, от этих людей! Бросай эту девчонку, ты из-за нее погибнешь! Пойдем домой!»
Он посмотрел на меня из-за широкой спины матери, и в его глазах я наконец поняла, с чем он жил все это время, почему так и не согласился по-настоящему уехать. Я поняла, что Анна каждый день давила на него, кричала, плакала, угрожала самоубийством, что она схватила его и посадила на толстую железную цепь, которую она считала любовью.
«Иди, – тихо сказала я. – Иди домой. Иди».
Они ушли. А мы всю Хрустальную ночь сидели и слушали, как трескаются и ломаются наши жизни.
Моя сестра Мими вышла замуж за Мило Гренцбауэра в декабре 1938-го. Они нелегально уехали в Израиль в феврале 1939-го. Чтобы купить им билеты, мама продала наши кожаные стулья. При желании мы могли бы собрать денег на билет и для меня, но, если честно, я неспособна была оставить Пепи.
События наваливались друг на друга с такой быстротой, что мы словно бежали от страшной лавины, и обваливались все новые и новые массивы. Через год после Аншлюса, в 1939-м, Чемберлен позволил Гитлеру взять Чехословакию. «Если гойим не защищают даже друг друга, – сказала тогда мама, – то как можно ждать, что они защитят нас?» Потом дедушку хватил удар. Дядя Рихард нашел для него сиделку, и мы старались приезжать к нему в Штокерау как можно чаще. Но вскоре нацисты арестовали и дядю Рихарда вместе с тетей Рози.
Они провели в тюрьме полтора месяца. Чтобы выйти на свободу, им пришлось отдать нацистам абсолютно все: недвижимость, счета в банке, расписки, посуду, серебро. После этого они сразу уехали на Восток. Их поглотила Россия. Мама надеялась, что о них что-нибудь станет известно, но они точно пропали.
Как-то в нашу дверь постучал молодой человек в форме. Знаете, у нацистов был какой-то особый стук, такой, как будто они злились на дверь за то, что она не исчезает под их кулаками. Я всегда чувствовала, что это они стучат. У меня ползли мурашки по телу и сжимался желудок. Нацист сказал маме, что дом и магазин дедушки забирают «хорошие» австрийцы, и он должен переехать к родственникам.
Все. Штокерау для нас кончилось.
Дедушка прожил в этом доме сорок пять лет. Посуда, стулья, картины, подушки, коврики, телефон, кастрюли, сковороды, ложки, фортепиано, восхитительные вязаные кружевные салфетки, мотоциклы «Пух», швейные машинки, старые письма, которые хранились в большом деревянном столе, сам этот стол – у дедушки украли все, все его воспоминания. Купили краденое его старые знакомые, соседи.
Мама отправила меня за ним ухаживать. Удар, случившийся после смерти бабушки, его ранил, но потеря родного дома его окончательно подкосила. Я водила его в туалет, массировала ему ноги. Все, что я готовила ему в соответствии с особой диетой, он принимал с благодарностью, а потом мягко, почти оправдываясь, говорил: «У бабушки лучше получалось».
«Да, я знаю».
«А где она?»
«Она умерла».
«Ах да, конечно, я знаю, знаю, – он опускал взгляд на свои старые, в шрамах и мозолях, руки. – А когда можно будет вернуться домой?»
Одним утром он умер.
Позже я еще видела его дом. Кажется, там все еще кто-то жил. Донауштрассе 12, Штокерау.
По сравнению с тем, как прошло выселение дедушки, наше было пустячным делом. Консьержка, рыдая, стояла в коридоре с уведомлением о выселении, подписанным нашим милейшим арендодателем. «Но что он мог поделать? – повторяла она. – Этого потребовал режим».
Итак, мы с мамой переехали в Леопольдштадт, венское гетто, в квартиру маминой овдовевшей тети фрау Маймон, на Унтере Донауштрассе 13. У нее уже проживали еще две дамы. Это были сестры, одна из них была не замужем, у второй же мужа забрали в Дахау. В квартире, рассчитанной на одного человека, жило пять женщин. Мы ни разу не ругались и постоянно извинялись, если невозможно было не влезать в чужое личное пространство.
Мы с мамой зарабатывали шитьем. Конечно, это была не работа модельера – мы чинили старую одежду и перешивали ее под новые времена. Очень многое приходилось ушивать: евреи в венском гетто постепенно худели.
А вот Юльчи, моя двоюродная сестра, становилась только толще.
Она, вся красная, сидела со мной в парке и плакала.
«Я знаю, что в такое ужасное время беременеть было нельзя, – рыдала она. – Но Отто призвали, и мы боялись, что больше никогда не увидимся, мы просто себя не помнили. Это как-то случилось, а теперь я не знаю, что делать. Может быть, ребенку ничего не угрожает. Как ты думаешь, Эдит? Ну, наверное, как-то же должны учитывать тот факт, что отец у него не еврей, что он солдат рейха».
«Да, наверное», – сказала я, не слишком в это веря.
«Я подавала на работу горничной в Англии. Надеялась, они просто решат, что я толстая. Но они сразу поняли, что я беременна, – она посмотрела на меня очень прямо. – Мне нельзя быть беременной, Эдит. Отто идет на войну, принимают все новые законы против евреев… Мне нужен врач».
Я связалась с нашим старым другом Коном. Только он закончил институт и открыл свою практику, как нацисты отозвали его лицензию. Вид у него был страшный.
«Слышала об Эльфи Вестермайер? – горько спросил он. – Она ведь даже не доучилась, но вовсю принимает больных. Похоже, в этой стране, чтобы работать врачом, достаточно членства в нацистской партии».
Они с Юльчи договорились о приеме, но делать аборт Кон в конце концов отказался. «Я не могу гарантировать безопасность, – объяснил он. – У меня нет операционной, мы не в больнице, даже препаратов нужных нет. Если, не дай Боже, будет инфекция… Последствия могут быть ужасные». Он взял ее за руку: «Иди домой. Рожай ребенка. Он будет тебе поддержкой и опорой».