— Отец мой, верьте в милосердие Божьей Матери, нашей покровительницы! — убежденно произнесла она. — Она не оставит нас и спасет свой город! Что бы ни случилось, я никогда не забуду, чем обязана вам, и никогда не оставлю вас. И если я не смогу спасти вас, то разделю вашу судьбу!
— Судьба, или Божественное Провидение уготовало для каждого его собственный путь, — назидательно заметил ученый богослов. — Кто знает, в какие дали этот путь уведет тебя, Марта. Знаешь, девочка моя, не так давно я видел странный и пугающий сон о тебе. Не знаю, стоит ли тревожить твою душу рассказами о потусторонних видениях, которые вполне могли оказаться бесовским искушением…
— Как вам угодно, отец мой, но я бы послушала с интересом. Быть может, это немного развлечет меня!
Пастор на минуту замолчал. Сцепив руки в замок, он прошелся по комнате, затем устремил взгляд на старинное распятие, висевшее над его столом, и глухим, печальным голосом начал:
— Ты нередко спрашивала меня, Марта, был ли я знаком с твоим отцом. Знай, мы были с ним друзьями и, в некотором роде, единомышленниками. Недавно он приходил в мой сон, Марта, и я видел его так же ясно, как вижу сейчас тебя.
Марта с трудом подавила вскрик. Сердце ее бешено заколотилось, и она машинально прижала руки к груди, чувствуя, что она вот-вот взорвется изнутри. Видимо, на ее живом личике отразилась такая буря чувств, что пастор взглянул на нее с тревогой.
— Умоляю, отец мой, продолжайте! — отчаянно выдохнула Марта.
— Твой отец сулил всем нам скорые и страшные испытания, большие беды от прихода московитов. Но, главное, он просил меня позаботиться о тебе, Марта, и не препятствовать твоей любви со шведским солдатом.
Глаза Марты наполнились горячими, обильными слезами:
— Господин Глюк, какое счастье, что вы говорите мне об этом! Теперь я уверена, что ничего-ничего плохого не случится на войне с моим Йоханом! Отец видит нас там, где он сейчас! Он любит меня и сумеет сохранить в сражении моего мужа…
— Я тоже люблю тебя, девочка моя. Для тебя не секрет, что я никогда не был другом шведов, но сейчас я каждый день молюсь по крайней мере об одном из них. Более того, когда, по милосердию Божьему, Йохан Крузе вернется из похода, я благословляю тебя следовать за ним, как подобает добродетельной супруге и христианке, как следуют за войском многие солдатские жены. Это нелегкая и опасная доля, Марта. Более того, найдется множество пустословов и ханжей, которые в своей воинствующей глупости усомнятся в благопристойности моего решения и твоего пути. Боюсь, даже моя дорога супруга не поймет меня…
— И Бог с ней! — в сердцах воскликнула Марта. — Подумаешь, госпожа Христина не поймет! Ей самой не мешало бы почаще вспоминать, как сама она когда-то влюбилась в вас и последовала за вами… Ой, простите меня, отец мой! Кажется, я опять сболтнула лишнего.
Марта изобразила воплощенное раскаяние и сделала перед пастором настолько глубокий книксен, насколько позволяли ее гибкие колени. Но душа ее пела и рвалась в неизведанные дали. Она сама мечтала о таком пути — идти за своим любимым, превозмогая все лишения, сокрушая все преграды. Увидеть дальние страны и найти в конце этого пути свой скромный счастливый дом, в котором будут резвиться их дети и весело потрескивать в камине сосновые дрова. Пастор протянул тонкую жилистую руку и с улыбкой благословил девушку:
— Ты сильная, Марта, и в твоей груди бесстрашное сердце. Я отпускаю тебя в большой мир из нашего Мариенбурга, дочь моя. Иначе может случиться немыслимое.
— Что, отец мой? Скажите…
— Не проси меня, Марта. Я ни за что не расскажу тебе того, о чем предупреждал меня дух Самойла Скавронского. На устах моих — печать молчания, наложенная пришельцем из мира мертвых.
Глава 8ВОЗВРАЩЕНИЕ УППЛАНДСКИХ ДРАГУН
В тревожном ожидании вестей пролетел месяц, потянулся другой. Гарнизонные солдаты рассказывали, что ночами видели со стен отсветы дальних пожаров: это шел Шереметис. Беженцы продолжали прибывать в Мариенбург, и хозяева постоялых дворов, трактиров и просто предприимчивые горожане, сдававшие пришельцам комнату или угол, подсчитывали немалые прибыли. Работник пастора Янис, ездивший в дальнее село на именины к брату, возвратившись, рассказал, что встретил казаков Шереметиса. Услыхав об этом, госпожа пасторша от ужаса лишилась чувств, и все бросились к ней на помощь. Одна Марта с болезненным любопытством увязалась за Янисом, сконфуженно удалившимся на кухню.
— Дядюшка Янис, миленький, расскажите, какие они, эти московиты? — попросила она, в качестве поощрения налив латышу стакан шнапса. Янис не спеша выпил, удовлетворенно крякнул и принялся набивать крепким крестьянским табаком трубочку.
— Они не московиты, доченька, — степенно ответил он. — Можно сказать, твои земляки, из Малороссии. Старший из них называл город, откуда они родом, да я забыл его мудреное название. А какие они? Казаки, одно слово. Лошаденки под ними мохнатые, росточком невеликие, вроде наших, мужицких, только куда резвее. Четверо их было, молодые парни, здоровые, смеются, усищи длинные, что кисти на занавесях у нас в зале. Волосы у всех — в кружок, только у старшего башка сплошь бритая, а на маковке один клок оставлен. С пиками да с саблями, у каждого ружье длинное и пистолетов по паре, у старшего все в хитрой резьбе. Выехали они из леса, а мы как раз за стол садились. Грешным делом, жутковато было, когда этакие гости заявились.
— И что они? — с замирающим от любопытства и страха сердцем спросила Марта.
— Как что? Как водится у порядочных людей, когда выпить хочется? Слезли с седел да пожелали имениннику доброго здоровья…
— Они знали по-латышски? — изумилась Марта.
— Куда там! Пару слов, и то когда крепкое пиво язык развязало, а старший — ну, с десяток. С ними двое наших парней были, латыши, тоже верхами и с самопалами. Один из них по-московитски понимал, он и перетолмачил. А там — уселись все за стол, и мы, и казаки эти. Пива да браги благо хватило. Выпили они, потом песни свои завели: красиво так да ладно, я и не слыхал, чтоб так пели! Ты, верно, песни эти знаешь, доченька, а я ни слова не понял. Сначала весело так пели, а двое выскочили на двор — и давай коленца выгибать да колесом ходить. Молодухи наши с девками только губы распустили!
— Я знаю, это гопак называется. Мой отец так же танцевать умел, еще лучше умел! — похвалилась Марта, испытывая странную гордость за этих совсем незнакомых и чужих, но почему-то удивительно близких ее душе вражеских всадников.
— Потом выпили еще и грустную завели, — продолжал Янис. — Жалостливо так, будто бы душа на чужбине по родной земле плачет. Наши бабы и давай подвывать! А потом старший слово сказал, встали казаки, поклонились, нахлобучили свои бараньи шапки с хвостами — и по коням. Наши парни задержались, с народом они говорили. Здесь, в городе, остерегусь я, Марта, их слова повторять.
— Дядя Янис, миленький, ну расскажи, пожалуйста, а я тебе еще шнапса налью! — пустила в ход веский аргумент Марта.
— Налей! — охотно согласился работник, но, выпив, остался непреклонен:
— Все равно не скажу. Мне не страшно, я — бобыль, и жизнь прожил… Бестолково прожил. Но господина Глюка, отца нашего, подвести было бы мне по-свински. Только одно скажу тебе, доченька. Как те наши парни распрощались и казакам вдогонку пустились, шестеро мужиков наших, кто помоложе, вооружились да с ними пошли. И мой племянник Айвар — тоже.
Тут крепкий шнапс, видимо, ударил Янису в голову, и он, тряхнув головой, принялся выговаривать Марте:
— И то скажу, дочка, мало, что ли, хороших парней вокруг тебя вилось, словно мухи над медом! Нет чтобы за нашего, за латыша, выйти! Можно было и за литовца, либо за поляка, на худой конец! Нашла же себе шведа, который в дудку дудит. Стыд и срам, дочка, вот что я тебе скажу.
— Знаешь что, дядюшка Янис, — вспыхнув от обиды, выпалила Марта. — Пей лучше свой шнапс и не суди о вещах, в которых ничего не понимаешь! Иначе не прожил бы всю жизнь бобылем!
В ту ночь Марта долго не могла заснуть, думая о людской несправедливости и душевной слепоте. Как может любовь называться «латыш», «швед», «московит» или, к примеру, «турок»? Когда между женщиной и мужчиной волшебные существа со стрекозьими крылышками протягивают недоступную постороннему глазу золотую нить, не между сердцами ли тянется она? А сердца не у всех ли одинаковые, не знающие ни подданства, ни державы? И почему ей суждено ловить на себе укоризненные взгляды соседей и вчерашних подружек — только потому, что она полюбила шведского солдата? Не потому ли, что они просто завидуют чужому счастью? Зависть лицемерно рядится в одежды благочестия, говорил когда-то в одной из своих проповедей пастор Глюк.
Лишь перед рассветом она забылась тревожным сном, и ей вдруг пригрезились звуки фанфары Йохана, которая, казалось, не пела, а стонала, взывая о помощи… Марта проснулась со стоном и первые мгновения никак не могла понять, что происходит: она уже не спала, а труба все продолжала играть где-то невдалеке, хриплым и срывающимся голосом, словно из последних сил, выводя все тот же сигнал.
Это Йохан!! Он здесь! Он зовет ее!
Марта сорвалась с постели, путаясь в платье, схватила башмачки, бросила и, босая, рванулась прочь из дома на зов трубы.
— Одна, на улицу, ночью! Не смей! — крикнула, высунувшись из дверей своей спальни, госпожа Христина в ночном чепце и шлафроке.
— Подожди, Марта, не ходи без меня! — бросился следом за ней пастор Глюк. Он, кажется, вовсе не ложился спать в эту ночь…
…В час сладкого предутреннего сна город был взбудоражен звуками трубы. Хлопали ставни, высовывались заспанные головы, в вязаных колпаках или простоволосые, тревожные голоса спрашивали друг у друга, что случилось. Плутонг гарнизонных солдат, грохоча башмаками, спешил к воротам, с мушкетами на плечах и факелами в руках. Их свет не мог рассеять опустившийся на Мариенбург густой туман, но все же слабо освещал улицу. Марта поспешила следом за отрядом. Пастор Глюк догнал ее и, не говоря ни слова, накинул ей на плечи платок. Они пошли вместе.