Едва в сознании, Додж упал ей на руки, придавив к земле, даже не пытаясь вскочить на дрожащие лапы. Спина его ходила ходуном от сбивчивого дыхания, а по шерсти с каждым вдохом пробегала судорожная волна. Абель осторожно коснулась его головы:
– Додж?
Округлые уши чуть заметно двинулись. Он был в сознании.
– Мы сейчас пойдем домой, и я промою твои раны. Так было нужно, слышишь? Я спасла тебя от смерти, ты понимаешь это? Вот зачем нужен хозяин. Он нужен, чтобы спасти, Додж.
Она принялась гладить его с какой-то душевной истомой, усердно, словно полируя всклокоченную, трепещущую шерсть. Голова его лежала на боку и тут он медленно повернул ее. Он обвел глазами человеческое лицо, словно видел его впервые, внимательно осмотрел забранные волосы, квадратный подбородок, нос и тонкий бесцветный рот. А потом нашел ее глаза. С едва различимыми зрачками, застланные матовой пеленой слез, почти детские.
– Вот и хорошо, – сказала Абель тихо. – Вот и хорошо.
Они еще немного побыли под деревом, а потом пошли обратно. Вслед за ними ветер, играясь, поднимал оранжевые листья. Додж хромал, и тогда Абель взяла его на руки. Она несла его, не ощущая тяжести обмякшего, покоренного тела, вдыхая сочный осенний воздух, чувствуя себя очень сильной.
До дома оставалось всего ничего.
Последняя елка в ряду
Она была последней елкой в опустевшем ряду. И ее, быть может, и купили, если бы не уродливая проплешина, зияющая в боку. Она-то все и портила. Продавец прислонил елку к стене, чтобы спрятать брак, но покупатель был умный. Он тряс и крутил елку и, увидев дыру в зеленых ветвях, ставил обратно. Он понимал: ее не прикроешь мишурой и не заставишь подарками. На такую растяпу все станут показывать пальцем. А под Новый год никто не хочет портить себе настроение.
Ночную улицу сковал мороз. С ним пришла и метель. Она била по телеграфным столбам и вспыхивала под лампами искристыми снежинками безупречной формы. Продавец пересчитал выручку и, спрятав деньги, угрюмо взглянул на елку. Она в ответ стыдливо вжалась в стену облезлым боком. Как было объяснить, что ей пришлось расти в продуваемой насквозь низине и что одна сторона ее никогда не видела солнца?
Продавец посмотрел на часы и закурил. Втягивая заросшие щетиной щеки, он ухмыльнулся:
– А знаешь, через пять минут ты никому уже не будешь нужна. Вот ведь загадка! В одиннадцать пятьдесят девять ты стоишь восемнадцать евро, а через минуту – ничего. А еще через две недели хозяин сам платит, чтобы избавиться от тебя! – он рассмеялся.
Елка молчала. Она не понимала, почему продавец болтает с ней. Разве его никто не ждет дома к празднично убранному столу? А может быть, он не уйдет, пока часы не пробьют полночь, и только тогда оставит ее – в этом городе, где так любят праздники? Она тоже любила. Гадала, какая семья выберет ее? На какое место поставит? У окна? А может, у камина? Какие игрушки повесят: разноцветные шары или гирлянды? Ну а если вдруг ее опрокинет хозяйская кошка, так это же только для смеха! Никто не обижает новогодние елки. Они – самые главные гости.
Продавец докурил и выбросил окурок на мостовую – все равно вокруг не было полицейских. Да и вообще никого не было. Хоть окна домов и были затворены, запотевшие, горячие изнутри, словно печные оконца, а свет их все же рвался наружу и согревал заледенелую улицу. Вот только лед на ней никак не таял.
Раздался звон колокола. Он летел с главной площади. Гулко, грозно, торжественно. «Бом, бом», – считала елка и дрожала всеми ветвями сразу, страшась приближения самого последнего, самого громкого удара. Бом. Бом. Бом. Как только стих двенадцатый отголосок, продавец снял веревку с обрубленного черенка и сказал:
– Ну вот и все. Теперь ты свободна.
Елка пошатнулась, оставшись без опоры, ощущая беспощадные порывы, пронизывающие до самой сердцевины – теперь, когда не осталось пушистых подруг, помогавших ей согреться. А продавец поглубже натянул шапку и зашагал прочь, поскальзываясь и разбрасывая руки, стараясь удержать равновесие. Его неровный силуэт растворялся за вихревой стеной серебра. Потом пропал и он.
Возле подъезда своего дома продавец остановился. Окна соседей ярко горели, в них угадывался смех, звон бокалов и оранжевые звезды бенгальских огней. Лишь одно окно в доме было черным, словно нарисованное углем на стене, – его собственное. В нем тонули разноголосые отблески фейерверков, царапающих белый небосвод. Вспыхивая в вышине, они высвечивали пики церквей и покатые крыши, успевая за короткую жизнь увидеть главное: в людях все еще живет надежда и радость нового дня.
– Что же это, – пробормотал продавец и, стряхнув оцепенение, рванул наперерез пурге. Один за другим летели хлесткие удары, и тысячи осколков ранили кожу продавца. Он потерял перчатки – они потонули в белой пыли, и кожа на руках вздулась и покраснела, пока он бежал изо всех сил.
В первое мгновение он решил, что кто-то унес ее. В воздухе ощущался беспокойный запах отгоревших салютов, а пустые рейки, окруженные обрывками колючих ветвей, испуганно лязгали. Елка была там, поваленная набок, занесенная снегом до самой макушки, походившая на обыкновенный сугроб.
– Думаешь, тебя не взяли, потому что некрасивая? – закричал он, пересиливая свист ветра и бережно освобождая поникшие ветки. Елка молчала, и прохудившийся бок был совсем беззащитным перед обжигающим дыханием непогоды. – Они просто хотели скидку. Слышишь? Они думали купить тебя за полцены. Заплатить только за одну половину! Это я… Я не смог отдать тебя.
Продавец обхватил колючий остов, не волнуясь о том, что мог оцарапаться, и в ответ изумрудные иголки тихонько зазвенели, усыпанные мириадами невидимых сосулек.
– Знаешь, чем хороши елки с одним боком? Их легко нести домой! – сказал он и, крепко прижав ее к себе, уверенно зашагал прочь по застуженной мостовой.
Мясник
Гаспар Прежан лежал в гробу. Он выглядел равнодушным, как и любой человек, чей заемной путь, после долгих мытарств, наконец завершился.
Вдова, Жюли Прежан, прямо сидела в первом ряду с застывшим на лице удивлением. Она то и дело косилась на гроб, а затем озиралась по сторонам. Ей казалось, что ладный механизм, до той поры не дававший сбоя, остановился лишь по чьей-то прихоти. Мысль о том, что человек, голова которого в эту минуту лежала на белой атласной подушечке, был когда-то молод и силен, что руки его, теперь сомкнутые, больше не рубят мясо, что бледный рот больше не произносит ее имя, – никак не укладывалась в голове.
Кюре прочистил горло и оглядел переполненный зал церкви. Это был новый священник, недавно прибывший из соседней деревни. Лицо его светилось молодостью, а с губ не сходила отеческая улыбка, совсем не вязавшаяся с его возрастом. Он нервничал, хотя и старался не подавать виду, смущаясь необходимостью произносить траурную речь о человеке, которого не знал лично.
Однако долг предписывал все же найти правильные слова, и кюре усиленно размышлял: что можно сказать толкового о простом мяснике? Можно только гадать, говорил ли почивший басом или фальцетом, был ли груб с близкими или ласков? Отдавал ли деньги сиротам или слыл скрягой? В конце концов, кюре решил, что не будет беды, если он воспользуется своим положением и слегка приукрасит образ несчастного. Видно же, что человек незначительный, вероятнее всего, жадный и необразованный. Куда ему до судьи или врача! Да все только скажут ему спасибо, если он совершит доброе дело – и напоследок возвысит покойного в глазах жены, детей и присутствующих.
Промокнув капли пота обшлагом, он начал:
– Умер хороший человек. Выдающийся труженик, заботливый отец, муж и сын. Добрый друг. Он не знал иной радости, кроме счастия земного труда, а как нам известно, нет силы могущественнее, чем преданность выбранному делу, чем служение близким. И всякий, кто идет рука об руку с этой силой, бесконечно ею же и наполняется. Душа человека всегда рядом с теми, кто дорожил ею и ценил ее при жизни, и потому месье Прежан вовсе не покинул нас. Он здесь, и будет с нами вечно. И почет, которого недоставало ему на бренной земле, он обязательно обретет на небесах, когда встретится с нашим Создателем, тогда и возблагодарится сполна каждое его земное деяние.
Кюре обвел глазами зрителей и увидел, как сидящий во втором ряду мужчина с седыми усами улыбается. Улыбка была нехорошая, почти издевательская, и кюре на секунду замешкался. Однако решил продолжать и закончил речь, почти не сбившись. В зале стояла тишина, и в растерянности священник предложил желающим сказать несколько слов о покойном. Демонстративно захлопнув требник, он выжидательно огляделся в полной уверенности, что никто не решится бросить вызов его красноречию.
– Я хочу сказать, – раздался мужской голос. Это был прежде улыбавшийся человек с седыми усами. Он подошел к гробу, и кюре сделал шаг в сторону, уступая место.
– Меня зовут Марсель, и когда-то давно я был маляром. Мои руки – были руками ремесленника. Они всегда пахли спиртом, стали жесткими, словно наждак. Жена всегда ругала меня за неопрятность, но я не мог отмыть их, как бы не старался. Краске нужно время, чтобы сойти, а я постоянно работал. Как только смывалась старая, на ее место приходила новая. Разница была лишь в цвете, а он зависел от прихоти моих заказчиков. Да, цвета менялись, но запах и пятна, они всегда были на месте. Когда жена посылала меня в мясную лавку, чтобы купить ребро или кусок телятины, я просил Гаспара завернуть продукты в пакет, чтобы не испачкать, пока буду нести.
Но однажды Гаспар сказал мне, что мои руки похожи на картину. «На картину», – засмеялся я? Но он схватил мою руку и принялся внимательно рассматривать: «Я уверен, что вижу картину. Вот здесь, у зеленого пятна, которое точь-в-точь напоминает озеро, я вижу маленькую девчушку, играющую с воздушным змеем, а ты разве не видишь?» – вскричал он, тыча пальцем в мою ладонь. И я стал смотреть. Мне потребовалось совсем немного усилий, чтобы увидеть эту маленькую девочку, о которой он твердил. Она была так похожа на мою Марту, только волосы не такие кудрявые. Еще я увидел лес и волка, выглядывающего из-за сосны, и стога, собранные по осени, сочные и золотистые, и медведя, попавшего в силки, чего я только не увидел на своих руках! И до того было удивительно, что простой мясник заметил это, что я не спускал глаз со своих рук, пока шел домой.