Ненавязчивый сервис, который предлагал обслуживающий персонал, очень скоро показался нам излишним, и мы, наскоро разделываясь с завтраком, возвращались обратно в постель. Нежась под прохладными простынями, мы не могли наглядеться друг на друга, и прекрасный вид за окном едва ли мог отвлечь нас от созерцания любимых глаз. Казалось, не было силы, способной разделить наши руки, наши тела. Порой я ловила себя на мысли, что не верю в происходящее, слишком явным был этот сон, чтобы не усомниться в его реальности.
Две недели прошли как одно мгновение, и Седрик стал меняться. Поначалу я не могла уловить эти изменения. Он и раньше бывал задумчив, мог подолгу размышлять над какой-нибудь вкрадчивой мыслью, но стоило мне подойти, всегда встречал меня улыбкой. Теперь же я то находила его в молчаливой прострации у окна, то застывшим за столом с томиком Ронсара в руках, казалось, он спал на ходу и никак не реагировал на мое присутствие. Он выглядел рассеянным и, если я звала его, отворачивался или не отзывался. Я решила, что он захандрил. Островной синдром, так называли его туристы, которых мы встречали во время прогулок. Я решила, что в этом все дело. Но если Седрик устал, что мешало нам собрать вещи и вернуться домой во Францию? Я предлагала ему так и поступить, но он отмахивался от меня и отправлялся на очередную прогулку по острову в одиночестве.
Я все реже рисовала. Запасы красок подходили к концу, и, свернув в рулон готовые картины, я не торопилась начинать новые. Мне пришлось подружиться с женщинами, которые ухаживали за садом. Теперь я не стремилась избавиться от них, а стала приглашать в дом, вызывая смущение своими просьбами. Мне нужно было отвлечься, чтобы не признаваться себе в том, что стало очевидным: Седрик отдалился от меня. Казалось, он тоскует по кому-то, кого не было рядом. Но ведь я была его женой, неужели кроме меня в его сердце нашлось место для другой? Я гнала эти мысли, но чем больше я пыталась, тем более зловещим был голос неуверенности, сидящий во мне.
В конце концов я настояла на отъезде. Мне казалось неразумным проводить столько времени порознь, и я надеялась, что, оказавшись в привычной обстановке, все вернется на круги своя. За день до отъезда я собирала вещи и злилась на Седрика за его очередное отсутствие. Я помню, как складывала его рубашки и вдруг почувствовала незнакомый запах на одной из них. Мне показалось, что я узнаю его. Запах кокосового масла – приторный, затхлый, чужой. От подозрения у меня закружилась голова, ведь в ту минуту я осознала, что одна из девушек, работавших у нас, часто отсутствует в то же самое время, когда Седрик отправлялся гулять.
С опустошающей ясностью я поняла, что Седрик влюбился в прекрасную островитянку. Гибкая, загорелая, ей не было и семнадцати, она, конечно же, с легкостью отдала сердце в обмен на внимание богатого, привлекательного иностранца. И вот я уже не могла думать ни о чем другом, кроме того, что он изменяет мне с ней, и, возможно, прямо сейчас. Нацепив сандалии, я побежала по тропинке, обступленной густыми зарослями папоротника, не чувствуя жара солнца, оступаясь на подъеме и задыхаясь от волнения, воображая, как поступлю, увидев их вместе. Я кляла себя за слепоту.
Как вдруг я увидела Седрика. Он медленно брел, минуя тропу, наперерез, по направлению к неровному каменистому плато, заканчивающемуся обрывом, нависающим над бухтой. Что-то остановило меня от того, чтобы выкрикнуть его имя. Я ждала. Думала, что где-то прячется его возлюбленная, прекрасная туземка. А возможно, они только расстались. Как бы то ни было, я хотела знать. И кралась за ним, выжидательно, осторожно, чтобы не выдать себя, увидеть больше, чем хотела, чем была готова.
Люди всегда двигаются иначе, когда подходят к пропасти. Но он шел так, словно глаза его были закрыты, и он не видел, что впереди на расстоянии десяти шагов разверстывается свирепая пасть, готовая проглотить беззащитную фигурку. Внизу с шумом плескался океан, и я слышала его свирепое рычание, ударную мощь его волн, изголодавшихся по суше. Седрик шел, а я считала шаги, уверенная, что еще один – и он остановится. «Десять, девять, – глотала я горький воздух, а в горле застыл крик. – Пять, четыре, три, он будто заснул! Два, один…» Как вдруг океанский бриз нашатырем ударил мне в нос, приведя в чувство.
– Седрик! – прокричала я так громко, что птицы сорвались с ветвей и, испуганно крича, унеслись ввысь.
Он остановился. Не оборачивался. Будто окаменел. Я не знала, смеется он, что напугал меня, или не услышал из-за шума воды, а просто остановился, потому что и не собирался подходить ближе. Наконец, он повернулся, спустя, как мне показалось, целую вечность. А его лицо… До чего красиво было его лицо в тот момент! Словно лицо ребенка, созерцающего нечто прекрасное, доселе невиданное. Пронзительно чистое, удивленное.
– Любимый! Ты едва не упал, – я подбежала к нему и обняла, дрожа в ледяном ознобе, не чувствуя его дрожи, которая была едва ли меньше моей собственной.
Мы вернулись в Париж, и я вздохнула с облегчением. Мои опасения о неверности супруга оказались напрасными, и я была рада сбросить с себя тяжкое бремя подозрений. В то время я искренне считала, что измена – это самое страшное, что может случиться в браке, – Лора усмехнулась. – Да и Седрик снова стал прежним и по-прежнему любил меня, я видела это своими глазами тогда, над обрывом! И я тешила свое самолюбие этой мыслью, она придавала мне сил. Мы переехали в его квартиру, и жизнь встроилась в ритм, которого я так жаждала. Ритм любви, вдохновения и джазовых музыкантов, которые взошли на французском небосклоне: Виан, Ив Монтан. Мы слушали пластинки и танцевали посреди комнаты, взявшись за руки, забыв обо всем. Я много работала и приняла участие в нескольких выставках, на которые Седрик ходил со мной. Он стал частью художественного процесса: гулял со мной по улицам в поиске вдохновения, помог с ремонтом студии и мог часами наблюдать, как я рисую. Он согревал натурщиков чаем, который заваривал сам, и приносил из булочной свежее печенье. А иногда и сам позировал. Это были чудесные дни!
Меня смущало лишь то, что его мама стала приезжать все чаще, и я не могла понять, что кроется за ее возросшим интересом и желанием непрерывно находиться рядом с сыном. А потом она и вовсе перебралась в нашу квартиру и хоть старалась не мешать, от ее молчаливого присутствия мне становилось не по себе. Когда ей все же приходилось уезжать, она подолгу мешкала на пороге, не желая прощаться, задерживая взгляд на Седрике, силясь найти ответы на какие-то неведомые мне тревоги и предчувствия.
Я не могла понять причину ее беспокойства и списала его на обыкновенную материнскую заботу. Но вскоре Седрик исчез. Был выходной день, стояла чудесная погода, и мне очень хотелось прогуляться по осеннему парку вместе с мужем. Уверенная в том, что он на кухне или в гостиной, я обошла пустую квартиру и решила, что он вышел в магазин. Но шли часы, а Седрик не появлялся. Приехали мать и сестра, и мы несколько часов просидели в напряженной тишине, слушая отрывистые вздохи друг друга, стараясь успокоиться придуманными нами оправданиями его отсутствия. Мы прождали так до самого утра, едва помня себя от усталости, а когда взошло солнце, в дверь постучал полицейский. Он сказал, что Седрика выловили из озера, он пытался покончить с собой.
Я помню дорогу до госпиталя, взволнованные лица матери и сестры и свое изумление, граничащее с неверием. Я не могла соотнести страстную живую натуру с этим жутким, подлым поступком, думая, что произошла нелепая ошибка, и Седрик просто случайно упал в воду. Я знала, что у моста Бют Шомон дурная слава, но привыкла думать, что самоубийцы – это несчастные, покалеченные люди. Как среди них мог оказаться мой муж? Ведь у него было все, чтобы чувствовать себя счастливым!
Помните, в «Одиссее»:
Перед тобой распахнулось новое море:
Память человека, жаждущего умереть…4
Вопреки моему желанию, мне тоже открылся новый мир, мир самоубийцы, только был он столь пугающ и чужд, что я могла лишь смотреть в приоткрывшуюся щель, едва сдерживая крик ужаса… Когда мы приехали в госпиталь, мать Седрика побежала в палату и впала в истерику: она то плакала от страха за жизнь сына, то смеялась от счастья, что он остался жив. Я же стояла поодаль, оторопев, разглядывая бесцветное, решительное лицо своего супруга. В тот момент я поняла, что глубоко заблуждалась, считая, что он прост и понятен. Я не знала Седрика и боялась узнать его по-настоящему.
Мы приехали домой, и романтическая пелена стала спадать с моих глаз. Вдруг в ином свете стали вспоминаться его нередкие замечания о скоротечности жизни и судорожная жажда впечатлений. Мне даже стало ясно, почему он выбрал меня в спутницы жизни. Ведь больше, чем Седрика, я любила жизнь, возможности, которые она предлагала. Я любила людей, считая каждого из них могущественным творением природы, единством тела, разума, красоты. Индуисты называют такую любовь тришной. Говорят, что она живет в каждом человеке и нужно лишь только разбудить ее. И если это было правдой, то я должна была помочь Седрику осознать то, что чувствовала сама, остановить убийственный механизм, запущенный в его сознании. И я решила, что остановлю его, чего бы мне это не стоило. Я задумала посвятить этому всю свою жизнь, если понадобится. И я приступила к действиям. Мольберты были убраны, картины проданы, я закрыла студию, она больше не была мне нужна. Вдохновение послушно покинуло меня, а следом и друзья, которые приняли мой поступок за предательство. Мне было все равно. Жизнь мужа была важнее любого творчества, деятельности и соратников.
Седрик хорошо обеспечен, и мы могли жить не работая долгое время. «Мы не настолько бедны, чтобы чистить горячий картофель», – так, кажется, говорила его мать в таких случаях. Мы могли бездействовать сколько бы ни пожелали, и я приняла на себя бремя заботы о моем муже так же безропотно, как монахини принимают подброшенного, забытого миром, дитя. Я перестроила весь ход нашей жизни, чтобы создать условия для отрадн