ого существования, в котором не было бы тревог и волнений, присутствовали лишь самые близкие и приятные люди и несли бы в дом только радость. Я считала, что теперь стоит лишь подождать, и дьявольская одержимость, нависшая над его душой, просто исчезнет. Какое-то время моя методика действовала. Седрик постепенно возвращался к жизни, чаще улыбался, и временами мне казалось, что мы и вовсе выдумали весь этот ужас, но вдруг новый всплеск меланхолии затягивал горизонт его души, и тогда он становился угрюм и раздражителен. Я понимала, что с каждой такой переменой его засасывает все глубже в пучину безнадежности, и осознала, что нужно что-то менять.
В один из дней я увезла Седрика в Авиньон, в их фамильное шато. Стройные ряды виноградников и ужин в одно и то же время должны были благотворно подействовать на нас обоих. Плодоносная земля, свежий воздух и отлаженная деревенская жизнь просто не могли не выправить сбившийся ритм его сердца. Дом был очарователен. Высокие потолки, домашняя библиотека, конюшня и винокурня. Каждый вечер мы собирались у камина, пили молодое вино и болтали о том, о сем. «Было бы чудесно родить и вырастить здесь ребенка», – думалось мне. Седрик помогал бы с виноградниками, я ухаживала бы за садом, следила за домом. Но природа будто позаботилась о том, чтобы поврежденные, нацеленные на саморазрушение частицы Седрика не прошли дальше, не продолжили свое существование в новом человеке. «Почему во мне не зарождается новая жизнь, – спрашивала я себя. – Ведь мы муж и жена, и делаем все, что нужно!»
Я хотела надеяться на лучшее, но все равно жила со смутным предчувствием беды. Его не могла изгнать ни пестрая атмосфера театрального фестиваля, ни туристы, каждую неделю приезжающие в шато, ни сбор урожая. Я была словно лиса с обострившимся нюхом – всегда настороже, всегда наготове. Я научилась узнавать настроение Седрика по звуку его шагов, а по тембру голоса могла уловить расположение духа, я выучила наизусть микроскопические оттенки его мимики и жестов, стараясь выявить в них нервозность или тревогу. И если мне это удавалось, я не отходила от него ни на минуту. Как мать, впервые услышав крик своего младенца, в мгновение ока настраивается на эту частоту и навсегда запоминает ее, чтобы узнать из сотен других, я настроилась на ненадежную частоту своего мужа, ни одного трепетания которой нельзя было упустить, чтобы не случилось непоправимое. И беда не заставила себя ждать.
Тем утром мы нашли Седрика без сознания. Он не убрал бутылек со снотворным, из которого выпил все таблетки. Мы вызвали врача, по счастью он жил недалеко и смог приехать через пятнадцать минут. Он успел промыть желудок и спасти моего мужа, а я считала нерастворившиеся таблетки, глядя в желтую пенистую жижу, которая выталкивалась наружу из его желудка. И с каждым толчком я ощущала, что бессилие все больше завладевает моей сущностью.
Но я не умею бездействовать, мне был необходим враг, чтобы сразиться с ним. И я очень скоро нашла его в собственном лице. Ведь если женщина делает из мужчины лучшую версию, то я не справилась, а значит, вина за содеянное лежала и на мне тоже. Найдя виновного, я воспряла духом и принялась окутывать мужа заботой.
Теперь каждое утро я начинала с того, что подавала Седрику завтрак в постель. Я готовила его любимые груши, томленные в меду, для этого мне приходилось вставать на час раньше обычного. Запекала булочки с корицей и варила кофе. К обеду у меня уже была запланирована прогулка с собаками, а затем верховая езда. Вечером я зажигала свечи и подавала птицу с запеченным картофелем, провожая каждый кусочек взглядом, наслаждаясь аппетитом мужа, забывая поесть самой. Я думала, что чем больше любви я покажу ему, тем быстрее истреблю это инородное, страшное желание покинуть меня. Я глядела в его лицо, ища в нем признаки выздоровления. А он отворачивался и говорил, что я веду себя точь-в-точь как его мать. Каждый мой шаг был подчинен ему. Я старалась предугадать малейшую прихоть, лишь бы только он не думал, не вспоминал о страшном, так пугающем меня желании. Наверное, только сейчас я понимаю, что любовь – это лекарство, и что каждое лекарство вредно в переизбытке.
Одним из вечеров я застала Седрика с девушкой, это была одна из работниц виноградника, безымянная и очень миловидная. Я вошла в спальню, и они были там: раздетые, взволнованные друг другом, застигнутые врасплох той, которая каждую минуту своей жизни думала лишь о благополучии своего мужа. Я выбежала из комнаты, не помня себя. Слезы застилали мои глаза, и не видя ничего вокруг, я выбежала на улицу, где мать Седрика остановила меня. Я с трудом могла объяснить, что стряслось, так сильно была взволнована. Но она спокойно выслушала меня и попросила не предпринимать решительных шагов до вечера.
Не знаю, почему я осталась, наверное, мне и самой было нужно увидеть Седрика, услышать его объяснения. И когда он наконец спустился, мы не узнали его. На лице его сияла счастливая улыбка, та самая, которая поразила меня в первый день знакомства. Та, которой я не видела уже много месяцев. Мы переглянулись с его матерью, поняв друг друга без слов. Лекарство было найдено. В ту минуту ушла вся моя боль, страх и осталось осознание – Седрик обыкновенный мужчина. Какое облегчение я испытала, поняв это! От этой простой мысли за моей спиной выросли крылья, и я дала согласие на встречи Седрика с Матильдой.
Скромная, улыбчивая, она стала приходить к нему каждую ночь. Иногда они оставались в постели до позднего обеда, и я лично приносила им еду. Ставя поднос у закрытой двери нашей спальни, я не испытывала неловкости и убеждала себя, что исцеление бывает болезненным не только для больного. А то, что это и было исцелением, я даже не сомневалась.
Как-то раз Седрик и Матильда уехали на конную прогулку. Стоял летний день, виноградные листья скрутились от зноя, превратившись в упругие дудочки, а в воздухе стрекотали кузнечики. Я бродила среди виноградных побегов, под моими ногами шуршал гравий, и ощущение забытой безмятежности упоило меня. Я вдруг осознала, как давно не находилась наедине с собой, не слышала собственных мыслей. Было приятно срывать сочные виноградины и ощущать горячий сладкий сок. Прикрыв глаза, я пребывала в долгожданном покое, но вдруг услышала женский крик. Выбежав на площадку перед подъездом, я увидела, как лошадь Седрика во весь опор несется к дому, а на ее спине, едва удерживаясь в седле, сидит Матильда. На счастье, рядом были люди и им удалось остановить взбешенное животное. Матильда была вне себя от страха, и на вопрос, где Седрик, рыдая, рассказала, что он пустил лошадь в галоп, а сам на полном ходу случайно выпал из седла.
Матильда была уверена, что с ним произошел несчастный случай, и лишь членам семьи была ясна истинная причина этого инцидента. Седрик сломал ногу и получил небольшое сотрясение мозга. Он настаивал на том, что это был несчастный случай, но никто из нас, конечно же, не верил ему. Матильда больше не появлялась в нашем доме, а Седрик замкнулся в себе и проводил все время в постели, насупленный и озлобленный. В отчаянии и вопреки воле матери я увезла его обратно в Париж.
Судья кашлянула, и Лора, вскинув глаза, быстро произнесла:
– Осталось еще немного, ваша честь. Я почти закончила.
Париж. Он встретил нас еще более прекрасным. Он вдохнул в меня блаженное чувство защищенности, все же это был мой родной город, мой дом. Я скучала по его живописным улочкам, которые так и просились на картину, заставляли дрожать в нетерпении. Но у меня уже не было ни холстов, ни красок. На моих руках был только Седрик. Теперь он подолгу молчал, не хотел никого видеть, перестал бриться и есть. Его постоянно бил озноб, от него не спасал ни чай, ни травяные настойки. Все чаще сидел дома, у камина, грея кости, словно старик. Мои жалкие попытки привести в дом какую-нибудь юную натурщицу в тайной надежде заинтересовать его – теперь воспринимались как покушение на его затворничество, и он с криками просил оставить его в покое. Люди стали ему в тягость, он никого не желал видеть и даже не мог смотреться в зеркало. Ему стало бременем даже собственное отражение. Он перестал звать меня по имени, называя – подругой. Видимо, так он и воспринимал меня. Я была его соратницей, помощницей. Что мне оставалось делать? Только быть рядом. Но все чаще я вспоминала нашу встречу тем летним днем, в тени каштана, и искала в этом сутулом, опустошенном человеке прежнего Седрика – внимательного, любопытного, влюбленного. Мне хотелось знать, могло ли у нас быть все по-другому?
Несмотря на немощь, ему втайне от всех удалось распродать почти все свои ценные вещи. Он пожертвовал большие суммы детским приютам и больницам и внес в завещание указание поддерживать их после смерти. Он прощался с жизнью, а люди благодарили его и, не зная истинных причин его доброты, благоговели перед его щедростью. Врачи, а к тому времени, мы с его матерью успели повидать многих парижских специалистов, в очередной раз уверили нас, что Седрик не помешался. Они прописывали лекарства и отмечали крайнюю психическую истощенность, не имеющую под собой оснований. Он был здоров и телесно, и душевно, за исключением того, что кровь его была отравлена необъяснимой меланхолией, съедающей изнутри. Это была загадка отдельно взятого разума, которую никто из врачей не мог объяснить. «Курс на вечность», – так, кажется, выразился самый прогрессивный из них.
– Я заканчиваю, ваша честь, – произнесла Лора, глядя перед собой, сосредоточив взор. Я заметил, что она дрожит. – Знаете ли вы, что такое усталость? Не та усталость, что после долгого дня тянет к дивану, и не та, что охватывает мышцы после долгой прогулки. Известна ли вам усталость иная – черная, как деготь, обездвиживающая, как ловушка дьявола? Усталость самой души. Ее невозможно вытравить ни смешной пьесой, ни хорошей компанией, ни бокалом вина. Бывал ли у вас сон, который не приносит отдыха, и слезы, не дающие облегчения? Именно такую усталость и приносит с собой любовь.
Когда я увидела его там, у плиты, стоящим на четвереньках, словно побитая собака, я поняла, что наш путь окончен. Он не поднялся, а обернулся устало, посмотрел на меня. Не в глаза, а на