Жена Синей Бороды — страница 17 из 51

Другие дети, а их народилось еще трое, его мало занимали.

Иван, следующий после Мити, был если и не дурак, то с большой придурью. Огромный, сильный, готовый быть только грузчиком - ни смекалки, ни хитрости. Ленка - девка, что с нее взять, замуж бы как-нибудь выдать, да и дело с концом. Ну и младший, Гришка-барчук, поздний ребенок, к тому же рожденный в богатстве, оторви и брось. Одна надежда на Митю.

Надежды не оправдались. Парень погиб, не достигнув семнадцатилетия, утонул в реке недалеко от своей мельницы. С тех пор потерял покой Егоров, глядя на своих никчемных детей. Ванька-увалень только и делал, что жрал и охотился, Ленка смышленая, конечно, изворотливая, но баба, где ей фабрикой командовать. Остался Гришка. Не дурак, ученый, но не тянул он на хозяина. Алексей пытался заразить сына любовью к работе, дал должность в правлении, и не то чтобы он не справлялся, но делал все без огонька, лишь бы исполнить отцовскую волю.

Зато сынка родил неплохого. Дед долго приглядывался к маленькому Феде, и то, что он видел, ему нравилось. Щегол еще, пять лет, а уже командует всеми, в том числе и родителями, никого не боится, разве что его, но это и хорошо, к тому же пошел не в своего хлипкого папочку и не в анемичную мамочку, а в деда. Крепыш, брови густые, рот упрямый, а насупится - копия Алексея Федоровича Егорова. Поэтому и строг был так с внуком. Бывало, схватит за шею и начинает учить уму-разуму. Мальчишка злится, пыхтит, но перечить не смеет.

- Аль немой? Чего молчишь, дурень?

- Робеет, - вступалась неизменно матушка.

- Ничего я не робею. Говорить нечего, - вспыхивал Федор, он многое мог перенести, только не обвинение в трусости.

Когда мальчику было пять лет и десять месяцев, мамы не стало. Умерла она внезапно, никто, даже отец Федора, не заметил, когда она занемогла. Казалась всем такой, как обычно, может, чуть бледнее, но однажды, присев отдохнуть, так и не встала.

Федор помнил, как подводил его отец к гробу, в котором лежала совсем непохожая на себя мама, а он не понимал, что должен делать при виде незнакомой восковой куклы, закутанной в саван; ему не удавалось уяснить, что эта кукла не кто иная, как его мать. Он то и дело получал подзатыльники от деда за невнимание и не слишком скорбный вид, а ведь крутился по одной простой причине - он выглядывал Елену в толпе чужих людей, хотел прижаться к ее коленям и спросить, почему все плачут и целуют бледную тетю в ящике в лоб.

Матушку похоронили. Федор не проронил ни слезинки - дед был доволен. Когда поминки закончились и все разошлись, старик усадил внука на одно колено, на другое опустил руку с зажатой в пальцах стопкой и произнес задумчиво:

- Померла мамка-то твоя. Пусть земля ей будет пухом. - И, посидев неподвижно, выпил.

Только тут Федор осознал, что нет больше мамы, что она превратилась в бледную, с ввалившимися щеками куклу, которую закопали недавно в землю. Он сполз с дедова колена, выбежал из дома, пронесся через огород и что есть мочи припустил на сеновал, а там, зарыв лицо в свежее сено, долго плакал навзрыд, умирая от жалости к себе, отцу и недоступной теперь маме, которую так любил.

Ровно через месяц мальчик стоял в холле дедова дома на набережной и слушал наставления бабки:

- По дому не бегать, не шуметь, в кабинет Алексея Федоровича не ходить, со взрослыми первым не заговаривать. Ясно тебе?

Федор кивал и дивился, как можно жить, соблюдая такое количество правил. В деревне ему позволяли все: и бегать, и кричать, и даже скакать на маленькой лошадке.

Поселили Федора в тесной комнатке с одним узким окном; отец протестовал, уверял, что мальчик может пожить с ним в просторной светлой спальне, но дед как отрезал:

- Взрослый уже, нечего у батяни под боками отлеживаться.

А еще через месяц, в день рождения внука, дед отвез его на один из хлебозаводов. И это навечно врезалось в память Федора. Он помнил, как они катили в экипаже по набережной, как свернули в незнакомый район, застроенный приземистыми одноэтажными домами, как он умирал от страха перед дедом и неизвестностью весь этот долгий путь. Еще он не мог забыть, как открылись ворота завода, на которых огромными буквами было написано «Егоровъ», как они ехали по дороге меж хозяйственных построек и как, задрав голову, он увидел цифры «1854» на самом верху длинной трубы. Помнил, как его подташнивало от волнения и как он ненавидел деда, неосознанно, за то, что тот лишил его простых детских радостей вроде торта со свечами и подарков, принятых на день рождения, а вместо этого везет чуть свет куда-то и бубнит всю дорогу о какой-то ответственности. Все это накрепко врезалось в память, а особенно момент, когда все это: и ненависть, и недовольство, и волнение - отступило перед всеобъемлющим чувством гордости и восхищения.

Он стоял посреди цеха, маленький коренастый мужичок, вслушиваясь в рокот машин, и думал, совсем по-взрослому, что все это скоро будет его.

Дед, все это время следивший за выражением лица большеглазого внука, просиял. «Проняло салагу», - буркнул он в бороду и повел маленького Егорова по будущим владениям.

В этот день детство Федора закончилось.


Глава 2


Федор затаился, свернувшись калачиком под лестницей. В пыльном углу он сидел тихо и поглядывал в щель меж досок. Картина была прежней: пустая комната, запертая входная дверь и солнечный отпечаток окна на полу. Но Федор знал, что стоит ему выйти, как появится ненавистная Алевтина с розгами в руках и, несмотря на кажущуюся неповоротливость, ловко схватит за шиворот, повернет к себе спиной и отходит по голым ягодицам.

Федор бабку ненавидел. Ему казалось унизительным получать порку от руки этой никчемной старухи, от деда он еще мог стерпеть (но тот никогда не бил ни детей, ни внуков), а от этой тупой, злющей, каменнолицей бабы - нет.

Первый раз Алевтина выпорола внука на десятый день пребывания мальчика в доме. Не зная, чем заняться (на улицу его не пускали), он нашел себе развлечение - катался по перилам. Лестницы в доме были мраморными, широкими, и перила напоминали длиннющие ледяные горки. Так здорово было слетать с них с бешеной скоростью, а потом взбегать вверх и скатываться вновь.

Федор, заливаясь хохотом, в очередной раз карабкался на свою горку, как вдруг его кто-то схватил за ухо и стащил на пол.

Федор пискнул и обернулся. Перед ним, уперев руки в бока, стояла Алевтина, тучная, с ног до головы укутанная в черное.

- Вы чего щиплетесь? - удивился мальчик: его никогда не таскали за уши.

- Я тебе говорила, что нельзя шуметь и бегать?

- А мама разрешала! - топнул ногой Федор.

- Я тебе говорила или нет? - Мальчик насупился. Бабка ему не нравилась, и он не намерен был с ней разговаривать. - Ты, щенок, так и будешь молчать?

- Я не щенок.

- Ах ты нехристь! Старших не уважаешь, в пост голосишь как резаный.

И она, схватив внука, поволокла его куда-то вниз. Куда - Федор не видел, он крутился, пытался вырваться и кричал при этом басовито: «Ма-а-а-ма!»

Через несколько минут движение прекратилось, мальчик решил, что его отпускают, но стоило ему об этом подумать, как он оказался прижатым лицом к деревянной лавке, и по его голой попке заходили мокрые розги.

Когда экзекуция была закончена, бабка так же за шиворот подняла внука, развернула и произнесла назидательно:

- Не смей мне перечить боле.

Алевтина уже ушла, слезы высохли, а он все стоял в кухне и не понимал, за что его так унизили и причинили столько боли.

Следующую неделю он ходил тихий, задумчивый, чурался всех, даже отца, боясь не выдержать, разреветься, попроситься домой. Григорий перемену в сыне замечал, но, занятый жалостью к себе, не сильно напрягался, чтобы узнать причину.

Через неделю Федор, уставший сидеть взаперти, вышел погулять на задний двор. Там, прислонившись к забору, он наблюдал за проносившимися мимо экипажами и мечтал о тех временах, когда станет большим, уедет в деревню и никому не позволит себя бить.

Простоял он так недолго. Через какое-то время он почувствовал чье-то присутствие за спиной. С опаской обернувшись, он увидел то, что и предполагал, - Алевтина, хмуро смотрящая из-под надвинутого на самый лоб платка, сжимала в мозолистом кулаке розги.

- Я предупреждала, чтобы ты не смел без разрешения выходить на улицу.

- Но мне скучно дома, - тихо оправдывался Федор.

- Неслух! Марш на кухню.

- Не смейте меня бить.

- Еще как посмею, - гаркнула Алевтина и привычным движением ухватила за шиворот.

В тот день порки избежать не удалось, как и в последующие. Била его бабка в среднем раз в месяц, всегда мокрыми розгами, всегда по голым ягодицам и с неизменным каменным выражением лица, на котором не отражалось ни злости, ни жалости.

Через год такой жизни мальчик резко изменился. Он стал пугливым, тихим и немного заторможенным. Часами сидел в своей комнате, разговаривал сам с собой, на отца и деда не реагировал. Ничего его не увлекало, даже поездки на завод. Григорий, оправившись от смерти жены, начал интересоваться делами сына, но мальчик в ответ на отцовы вопросы либо молчал, либо просился к маме.

Не добившись ничего от сына, Григорий решил, что он просто скучает по деревне, и надумал вывезти его в имение. Дед был против, но тут на защиту сына неожиданно встала Алевтина:

- Пусть едет, чегой-то ты не пущаешь?

- Да опять одичает, а ему в гимназию на этот год идти.

- Дак давай я поеду, пригляжу за ним, заодно и сама отдохну немного, - предложила любезная Алевтина и после мужниного согласия пошла собирать вещи.

Так Федор оказался там, куда так стремился весь этот ужасный для себя год.

Первое, что бросилось в глаза по приезде, это то, что дом стал совсем другим - заброшенным, ветхим, поблекшим. И васильки потускнели, и речка не такая глубокая, даже лошадки менее резвые.

Словом, земля обетованная разочаровала.

Федор прожил неделю в деревне. Вел себя хорошо, не кричал, не бегал, близко не подходил к лошадкам, как было велено, но, задумавшись однажды, уронил глиняную тарелку. Она с глухим звуком стукнулась об пол и разломилась надвое.