А Ян между тем все глубже погружался в работу подполья и преподавал общую биологию и паразитологию на фармацевтическом и зубоврачебном факультетах варшавского «летучего университета». Классы были маленькие, места для встреч то и дело менялись; чтобы их не раскрыли, приходилось переезжать с одного конца Варшавы на другой, заниматься на частных квартирах, в техникумах, церквях, на предприятиях и в монастырях, работая и в стенах гетто, и за его пределами. Тут были начальная школа и бакалавриат, выдавались дипломы по медицине и другим наукам, несмотря на нехватку библиотек, лабораторий и классных комнат. И какая горькая ирония была в том, что врачи из гетто могли лишь утешать умирающих пациентов, которых исцелила бы толика еды и лекарств, в то же время они преподавали самую современную медицину будущим поколениям докторов. В самом начале войны, желая лишить страну лидеров, нацисты схватили и расстреляли бóльшую часть польской интеллигенции, затем объявили вне закона образование и прессу. Эта стратегия имела обратные результаты: обучение сделалось опасно притягательным, а кроме того, выжившая интеллигенция, лишенная работы, получила возможность сосредоточить все свои усилия на подрывной деятельности. Массово читаемые газеты циркулировали и в городе, и в гетто, где их зачастую оставляли где-нибудь в еврейских туалетах (которых немцы старательнейшим образом избегали). В период тотального разрушения процветали библиотеки, колледжи, театр, проводились даже тайные общеваршавские чемпионаты по футболу.
К весне 1942 года поток «гостей» в зоопарке возобновился, они прятались в клетках, в сараях и чуланах, где пытались заниматься повседневными делами, хотя и пребывали в состоянии постоянной паники. Знакомые с планировкой дома, они наверняка подшучивали над чьими-нибудь неуклюжими шагами, детской беготней, топотом копыт и лап, громыханием дверей, телефонными звонками и случавшимися время от времени пронзительными воплями поссорившихся животных. Во всяком случае, в эпоху радио они привыкли воспринимать информацию на слух, дорисовывая мысленные образы.
Антонина переживала за судьбу их подруги, скульптора Магдалены Гросс, чья жизнь и искусство пошли под откос с началом бомбежек зоопарка, который был для нее не только мастерской под открытым небом, но еще и вотчиной, царством ее творчества и компасом, задававшим направление всей ее жизни. Антонина писала в своем дневнике, какой восторг испытывала Гросс, наблюдая за животными, поглощавшими все ее внимание. Глядя на их ужимки, она забывалась на целые часы – подобное забвение хорошо знакомо зоологу. Ян, который всю жизнь поклонялся тому, что он называл «пластическими искусствами», тоже безгранично восхищался ее работами.
Гросс специализировалась на небольших скульптурах. Она успела изваять около двух дюжин животных, и они получились как живые, схваченные в миг привычного движения или наделенные явными человеческими чертами. Потягивающийся верблюд, который стоял, расставив ноги и запрокинув голову себе на горб. Юная лама с настороженными ушами, высматривающая что-нибудь вкусное. Опасливая японская гусыня, устремившая в небо острый клюв и посматривающая на зрителя, словно «красивая, но безмозглая женщина», как поясняла сама Гросс. Фламинго, идущий походкой Чарли Чаплина, пойманный в тот момент, когда он отрывает от земли правую ногу. Фазаний петух, устроивший смотр своему гарему. Экзотическая курочка, которая, ссутулившись, быстро шагает, «словно покупатель, озабоченный только тем, как бы ему достать селедки». Олень, вскинувший голову, как будто напуганный каким-то звуком. Цапля с блестящими глазами и длинным, крепким клювом, с изящно обрисованными плечами, спрятавшая нос глубоко в пушистое оперенье на груди, – в ней Магдалена видела самое себя. Долговязый марабу, втянувший голову в плечи. Лось, втягивающий носом воздух в поисках лосихи. Задиристый петух, готовый нарваться на неприятности и вращающий бешеным глазом.
Гросс выискивала мельчайшие детали, уникальные черты для каждого животного: как оно изгибает ноги и плечи в поисках равновесия, как угрожает соперникам, выказывает эмоции. Она наслаждалась тончайшими линиями сочленений, сгибая собственные руки и ноги, чтобы понять, как связаны между собой мускулы и кости ее моделей. Яна, ставшего для Магдалены Гросс советником, завораживала анатомия животных, их пластика и соразмерность всех частей, способность сохранять равновесие – как птица, например, носит компактное, гладкое тело на двух похожих на веточки ногах, тогда как млекопитающим, при всем разнообразии их форм, требуется четыре массивные лапы. Пока он изучал в колледже агротехнику, зоологию и изящные искусства, на него, вполне вероятно, оказала влияние чарующая классика Дарси Томпсона – «О росте и форме» (1917), исследование по биологический инженерии. Гросс же тратила месяцы на создание каждой скульптуры. Чтобы выбрать из набора движений одну позу, воплощающую животное, требуются время и страстная увлеченность, восторженное воображение, которому Гросс отдавалась без остатка. Радость сквозит во всех ее скульптурах.
Антонина часто хвалила ее мастерство и размышляла о том, как Магдалена вписала себя в длинную сагу людей, изображавших зверей художественными средствами, начиная с палеолита, когда при свете факелов люди рисовали бизонов, лошадей, оленей, антилоп и мамонтов на стенах пещеры. И не только рисовали – некоторые пигменты аккуратно вдувались в стену (идеально воспроизведенная современная копия пещеры Ласко была создана с применением этой техники). Амулеты в виде животных вырезали из оленьего рога и камня, их хранили в специальных местах, им поклонялись, либо их использовали охотники во время священных обрядов в пещере. Выступая из природных складок известняка, нарисованные животные неслись галопом во время инициации сквозь мерцающую факелами темноту, и можно было запросто спутать стук сердца со стуком копыт.
В начале XX века и между двумя войнами, в эпоху расцвета дадаизма и сюрреализма (которые были не столько измами, сколько идеями о роли искусства в жизни и жизни как искусства), анималистическая скульптура процветала в польском искусстве и продолжала процветать во время и после Второй мировой войны. С точки зрения Антонины, Магдалена подхватила непрерывающуюся традицию изображения магических животных, бытовавшую в искусстве древнего Вавилона, Ассирии, Египта, Юго-Восточной Азии, Мексики, Перу, Индии и Польши.
Прежде чем отливать скульптуру в бронзе, Магдалена делала глиняную модель, и на этой мягкой, прощающей ошибки стадии она часто просила Яна высказаться по поводу анатомических деталей ее работы, хотя, как он рассказывал Антонине, Магдалена редко ошибалась. На создание каждой скульптуры уходило много месяцев, и в среднем Магдалена делала одну бронзовую фигуру в год, потому что изучала каждую чешуйку, каждый волосок своих моделей, выверяя каждую мелочь в работе, и ей было трудно оторваться от глиняного варианта. Однажды, когда кто-то спросил ее, нравится ли ей окончательный вариант ее работы, она ответила: «Я вам скажу через три года». Она сделала только двух животных, которые находятся под угрозой исчезновения: европейского лося и зубра. Магдалена посвятила два года, чтобы преподнести Яну особый подарок. Конечно же, животные в зоопарке не позировали, они улетали, уходили, прятались от нее; кроме того, дикие животные приберегают зрительные контакты для сложных ситуаций: кормежка, ухаживания, драки. Упорно наблюдая за ними, Магдалена успокаивалась, что, в свою очередь, успокаивало их, и со временем они позволяли подолгу рассматривать себя.
Хотя Гросс была знаменита (ее «Зубр» и «Пчелоед» получили золотые медали на Международной выставке в Париже в 1937 году), Антонина считала ее на удивление скромной женщиной, обаятельно оптимистичной и просто помешанной на животных и искусстве. Антонина вспоминала, как Гросс очаровала своих моделей, их хозяев и служащих: «Все радовались при виде солнечной маленькой „пани Мадзи“, с ее темными улыбчивыми глазами, которая мяла глину с деликатностью и энтузиазмом».
Когда евреям было приказано переселиться в гетто, Гросс отказалась, что не было легким выбором, потому что те, кто оставался на свободе, вынуждены были маскироваться под арийцев и жить с этим маскарадом постоянно, осваивая польский уличный сленг, избавляясь от акцента. Цифры называют разные, однако самые достоверные, от Адольфа Бермана (который помогал евреям и вел аккуратные записи), подтверждают, что от пятнадцати до двадцати тысяч человек все еще находились на нелегальном положении в 1944 году, и он допускает, что эта цифра была гораздо больше. В книге Гуннара Паулсона «Укрытый город» сообщается, что в разное время в арийской части города проживало двадцать восемь тысяч евреев. Как он справедливо замечает, при таких высоких цифрах, мы на самом деле говорим о целом городе беглецов, в котором имелись свои криминальные элементы (десятки шантажистов, вымогателей, воров, продажных полицейских и жадных землевладельцев), социальные работники, шла культурная жизнь, выходили печатные издания, были любимые кафе и свой жаргон. Евреев на нелегальном положении называли «кошками»; места, где они скрывались, – «мелинами» (так по-польски назывались «малины», воровские притоны), и если «малину» обнаруживали, говорили, что она спалилась. «С учетом двадцати восьми тысяч евреев, а также примерно семидесяти-девяноста тысяч человек, которые им помогали, трех-четырех тысяч шмальцовников [вымогателей, от польского слова „шмаль“ – „деньги“] и других темных личностей, – пишет Паулссон, – население этого города насчитывало более ста тысяч, и, возможно, оно превосходило по численности польское подполье в Варшаве, в котором в 1944 году числилось семьдесят тысяч бойцов»[56].
Малейший промах мог выдать «кошку», скажем, незнание стоимости трамвайного билета, неприветливый вид, малое количество гостей или приходящих писем, нежелание участвовать в обычной социальной жизни своего квартала, например, такой, какая описана у Алисии Качиньской: