«Жильцы навещали друг друга… обменивались политическими новостями, часто играли в бридж… Возвращаясь по вечерам к себе… я обычно останавливалась у маленького алтаря в воротах нашего дома. По всей Варшаве в воротах были такие алтари, и вся Варшава взывала: „Услышь, Иисус, как твои дети плачут, услышь, услышь и помоги“. Жильцы нашего дома молились об этом хором…»[57]
Паулссон рассказывает о дочери Элены Шерешевской, Марысе, которая считала себя полностью ассимилировавшейся и свободно ходила по городу, она однажды увидела лимоны (почти позабытые за время войны) на базарном прилавке. Из любопытства она спросила о цене, и, когда продавец назвал астрономическую сумму, она воскликнула: «Иезус, Мария!» – совсем как полька-католичка. Продавец заметил лукаво: «Вы, панна, знакомы с ними совсем недавно, и уже на „ты“!»
Поселившись у одной пожилой женщины, Гросс занялась доставкой тортов и других кондитерских изделий, за что платили ровно столько, чтобы не умереть с голоду, и она отваживалась выходить из квартиры, чтобы встречаться с друзьями в кофейне, где хорошо относились к «кошкам». Евреи на нелегальном положении встречались в кафе на Медовой улице или в еще одном, на Северной, где они могли пообедать в центре католической коммуны имени Святого Иосифа, где при чьей-то хорошей поддержке имелся ресторанчик. Тот факт, что центр находился на тихой стороне улицы, а прислуживавшие монахини были милы и внимательны, привлекал туда много евреев… Это место было известно почти всем евреям, скрывавшимся в Варшаве, здесь можно было отдохнуть часок от жестокой действительности снаружи.
Когда бы Гросс ни выходила из дома, всегда оставалась вероятность, что ее узнают и выдадут, ведь уличные казни и обыски домов проходили ежедневно; Антонина заволновалась, когда до нее дошли слухи, что нацисты начали прочесывать дома в районе Магдалены, являясь в непредсказуемое время, проходя по чердакам и подвалам в поисках спрятавшихся евреев.
Глава девятнадцатая
Антонина стояла на кухне, замешивая тесто для хлеба, – ежедневный ритуал, – когда Рысь взволнованно прокричал от задней двери:
– Скорее сюда! Скворец! Иди сюда!
Антонина решила, что у ее сына появился новый друг из животного мира, и она одобрила его выбор. Скворцы всегда завораживали ее «своими длинными темными клювами, пружинистыми прыжками и бодрой болтовней»; она любила наблюдать, как они, пританцовывая, скачут по земле, проворно выискивая червяков, подергивая хвостом и головой. Пирующие скворцы предвещают окончание зимы, сообщая, что «земля размягчила свою утробу для весны». Стаи скворцов могли образовывать удивительные фигуры, кружа по небу: тройку лошадей, фасолины, конусы ракушек. Разворачиваясь как одно целое, они мгновенно исчезали, а в следующий миг вдруг снова появлялись, словно россыпь черного перца. Когда они, взмахивая крыльями, скакали по земле, то напоминали Антонине «клоунов в перьях», как она писала в своих мемуарах, и ей было приятно, что Рысь поймал и приручил скворца. Стоя у раковины с испачканными мукой руками, она крикнула через плечо, что пока не может взглянуть на его новое сокровище, но обязательно посмотрит потом. В этот момент дверь кухни распахнулась, и Антонина внезапно поняла истинный смысл слов Рыся. Перед ней стояла Магдалена Гросс, одетая в старое летнее пальто и стоптанные туфли.
У всех «гостей» и друзей в бегах были тайные прозвища, названия животных, и Магдалена была Скворец, не только потому, что Антонина обожала эту птицу, но еще и потому, что она представляла Магдалену «перелетающей из гнезда в гнездо», чтобы ее не схватили, потому что «малины» палились одна за другой. Случайный прохожий не удивился бы, услышав в зоопарке название животного, кроме того, похоже, Яну с Антониной такой шифр казался правильным, названия привычных животных помогали им вернуть немного нормальности в их жизнь.
На перевернутых вверх дном улицах оккупированной Польши известность Магдалены, которая радовала ее до войны, могла теперь оказаться смертельно опасной. Вдруг кто-нибудь узнает ее и из добрых или дурных побуждений расскажет, где ее видел? У слухов длинные уши, и, как говорится в старой цыганской поговорке, у страха глаза велики. Когда Магдалена оказалась в зоопарке, другим «гостям» пришлось вести себя осторожнее вдвойне, и Магдалена не смела показать лицо, легко узнаваемое в определенных польских кругах. «Обычно счастливые глаза Мадзи стали немного печальнее», – писала Антонина в своем дневнике. Антонина с Яном иногда называли ее Мадзей, любовное прозвище, образованное от уменьшительной формы имени Магда, когда формальное, жесткое «г» превращается в мягкое «дзь», передавая нежные чувства. «Она лишилась свободной и яркой жизни, какую вела до войны», включавшей и широкий круг друзей из сферы искусств. Например, в 1934 году Магдалена помогла Бруно Шульцу, писавшему картины в стиле Шагала и сочинявшему фантасмагории в прозе, найти издателя для его первой книги «Коричные лавки», сборника новелл о его эксцентричной семье. Она передала книжку Шульца в руки еще одного друга, писательницы Зофьи Налковской, которая заявила, что это сочинение новаторское и блистательное, и довела его до публикации.
Прячась днем в доме, Магдалена не могла гулять по зоопарку в поисках моделей, поэтому решила лепить Рыся.
– Он же рысь, – шутила она. – У меня получится отличная скульптура!
Однажды, когда Антонина замешивала тесто для хлеба, Магдалена сказала:
– Теперь я буду помогать тебе. Я научилась печь вкуснейшие круассаны. Если я теперь не могу лепить из глины, то буду лепить из теста!
С этими словами она погрузила ладони в большую миску с тестом, подняв белое облачко муки.
– Ужасно, что такая одаренная художница вынуждена работать на кухне! – сетовала Антонина.
– Это временная ситуация, – уверяла Магдалена, мягко отстраняя ее от миски и замешивая тесто крепкими руками. – Кто-нибудь еще скажет, что такая маленькая женщина не может быть хорошим хлебопеком? Ничего подобного! У скульпторов очень сильные руки!
От постоянной работы с глиной плечи у Магдалены стали мускулистыми, а ладони загрубели. В ее кружке, который включал в том числе Рахелю Ауербах и иудейскую поэтессу Двойру Фогель и о котором Бруно Шульц говорил как об «уникальном мистическом единении», дело действительно кое-что значило, как и руки, делающие его. Эту тему все они часто обсуждали в длинных, полных размышлений и литературных достоинств письмах, которые тоже были своего рода искусством. Сохранилось всего несколько писем, но, к счастью, Шульц переработал многие из своих в рассказы.
Перед войной Магдалена, как доподлинно известно, изучала полные энергии роденовские творения в Музее Родена в Париже, в этой маленькой музыкальной шкатулке, окруженной розовыми кустами и мощными скульптурами. Она справедливо гордилась тем, как сильные, проворные руки качают младенцев, строят города, сажают растения, ласкают любимых, учат наши глаза постигать форму вещей – как скруглять комок глины, как шлифовать грубый песчаник, – возводя мосты между одинокими сердцами, соединяя нас с миром, указывая разницу между «я» и другими, запечатлевая красоту, заверяя в верности, добывая пищу из зерна и многое-многое другое.
Магдалена привнесла на виллу «море солнечного света, энергии и силы духа», писала Антонина, «чего она никогда не теряла, даже во время страшных кризисов, а она навидалась ужасов в своей жизни. Никто и никогда не видел ее в депрессии». Антонина иногда удивлялась, как они вообще жили все это время без Магдалены, ведь она стала такой важной частью их семьи, вошла в их жизнь, в их повседневные заботы, трудности и опасности, помогая по хозяйству; и каждый раз, когда «гостей» оказывалось слишком много, уступала свою постель и ночевала на большом ларе с мукой или на сдвинутых креслах. «Оправдывая свое прозвище Скворец, она насвистывала, сталкиваясь с трудностями, тогда как многие в ее положении впали бы в отчаяние», – вспоминала Антонина в своих мемуарах. Каждый раз, когда в доме ждали посетителя, Магдалена пряталась, и, если посетитель казался опасным или, хуже того, хотел по какой-то причине подняться на второй этаж, Антонина предупреждала ее обычным сигналом тревоги, играя на фортепьяно или, когда это было бы неуместно, внезапно принимаясь петь. Она считала Магдалену в какой-то мере «проказницей», и воодушевляющий хор Оффенбаха «На Крит, на Крит!» был идеальной напутственной песней для проказницы, не теряющей бодрости духа.
Каждый раз, заслышав музыку, Магдалена кидалась в укрытие, которым, в зависимости от ее настроения, мог стать чердак, ванная или один из темных чуланов. Она признавалась Антонине, что каждый раз проделывала это, смеясь про себя абсурдности ситуации.
– Вот интересно, – шутила она, – как я буду воспринимать эту музыку, когда закончится война. А вдруг ее будут передавать по радио? Я кинусь прятаться? Смогу ли я дослушать эту песню, отправляющую Менелая на Крит?
Некогда эта радостная мелодия была одной из ее любимых, однако война разрушает сенсорную память, потому что в каждый момент нервы напряжены, адреналин выбрасывается постоянно, пульс учащен, отчего воспоминания врезаются глубоко, запечатлеваются до самой мелкой подробности, делая события незабываемыми. Это усиливает дружбу и любовь, но также способно отравить чувственные удовольствия, такие как музыка. Если мелодия ассоциируется с опасностью, никто уже не сможет слушать ее без выброса адреналина, когда неприятные воспоминания вспыхивают в сознании после укола страха. «Это чудовищный способ уничтожить великую музыку», – говорила Магдалена.
Глава двадцатая
Снежная осень 1942 года набросилась на зоопарк с особенной яростью, ветер хлестал деревянные строения, пока они не начинали стонать, и взбивал сугробы, пока они не превращались в искрящееся суфле. Бомбежки начала войны распороли территорию зоопарка, перепутали в нем все ориентиры, а потом навалило