Жена смотрителя зоопарка — страница 38 из 54

Глава двадцать седьмая

Весной 1943 года Антонина наконец-то поднялась с постели вместе с проснувшимися от спячки сурками, летучими мышами, ежиками, скунсами и сонями. До войны она любила весенний громкоголосый зоопарк со всеми его шумными «Приди!», «Отстань!» и «Аллилуйя!», в особенности по ночам, в затихшем городе, когда звуки дикой природы летели из зоопарка, словно из гигантского музыкального автомата. Время животных, сталкиваясь со временем людей, выбивало диковинный ритм, которым она наслаждалась и о котором часто писала, например предаваясь мечтам в своей детской книжке «Рысята»:


«Когда весенняя ночь укутывает Варшаву в темное покрывало и сверкающие огнями вывески разбрасывают по темным улицам веселые отсветы, когда тишину спящего города нарушает клаксон запоздалой машины, на правом берегу Вислы, среди старых плакучих ив и тополей слышны таинственные звуки дикой природы и пронзительные крики джунглей. Играет эстрадный оркестр волков, гиен, шакалов и собак динго. От рыка разбуженного льва живущих по соседству обезьянок охватывает ужас. Встревоженные птицы испуганно кричат на прудах, а Тофи и Туфа [рысята] заводят серенаду тоски по дому. Их мяуканье, резкое и пронзительное, перекрывает другие ночные звуки зоопарка. Вдали от нетронутых уголков мира мы размышляем о законе Матери-Природы с ее нерассказанными тайнами, которые все еще ждут, когда их раскроют, мы живем среди наших товарищей по Земле, животных».


Пока в воздухе все еще ощущалась прохлада, а мышцы оставались слабыми от недостатка движения, Антонина жила в коконе из шерстяных поддевок, толстых свитеров и теплых чулок. Ковыляя по дому с тростью, она была вынуждена заново учиться ходить, колени у нее дрожали, вещи выскальзывали из рук. После стольких лет снова впав в младенческое состояние, она чувствовала, как ее балует Магдалена и все остальные, позволяя побыть маленькой больной девочкой, над которой хлопочет все семейство, но при этом она ругала себя и «ощущала смущение и свою бесполезность». Целых три месяца ее работу делали другие, прислуживая ей, нянчась с ней, и даже теперь, когда она жаждала вернуться к своей роли в домашнем хозяйстве, она не могла ничего делать. «Что же я за женщина такая?» – бранила она себя. Каждый раз, когда она заявляла об этом вслух и ее слышали Магдалена, Нуня или Маурыций, они возражали:

– Прекрати! Мы тебе помогаем из чистого эгоизма. Скажи на милость, что мы будет делать без тебя? Твоя единственная работа – окрепнуть. И еще отдавать нам приказания! Нам так не хватает твоей энергии, остроумия и, да-да, твоего легкомыслия. Будешь снова нас веселить!

Тогда Антонина смеялась, приободрялась и медленно взводила пружину механизма этого безумного дома, словно он был антикварными часами. Она писала, что все постоянно следили за ней, беспокоились, не позволяли ей уставать, мерзнуть, голодать или переживать, и она была благодарна им за то, что «баловали меня как никто и никогда». Записывая эти слова, она чуть ли не признавалась в своем сиротстве. Покойные родители остались в далеких, опаленных революцией годах, но их отсутствие ощущалось постоянно, – это невыразимое словами горе настигло ее в девятилетнем возрасте, когда родители встретили свой конец от рук большевиков, слишком страшный, чтобы ребенок мог его вообразить. Может быть, родители преследовали ее в воспоминаниях, однако она никогда не упоминала о них в мемуарах.

Друзья Антонины помогли ей собраться с силами, убеждали ее лечиться отдыхом, и в их тесном кружке она выздоравливала и по временам «даже забывала об оккупации» и своем «неукротимом желании, чтобы война побыстрее кончилась».

Ян постоянно уходил из дому рано утром и возвращался перед самым комендантским часом, и хотя обитатели виллы никогда не видели его на работе, они считали, что дома он раздражительный и озабоченный. Чтобы их жизнь была более или менее сносной и шла своим чередом, он, взвалив на себя груз ответственности, проверял и перепроверял каждую мелочь, просчитывал возможные последствия любого действия, поскольку малейшее отклонение, оплошность или необдуманный шаг могли их разоблачить. Ничего удивительного, что он ожесточился от постоянного напряжения и начал обращаться с ними как со своими «солдатами», а с Антониной – как со своим «заместителем». Ян руководил виллой, и «гости» не имели права не подчиняться, однако атмосфера начала сгущаться, потому что неуравновешенный, с диктаторскими замашками, Ян, вероятно, вносил напряжение в повседневную жизнь, часто кричал на Антонину, несмотря на все ее старания ему угодить. В дневнике она писала, что «он постоянно был настороже, взваливал на свои плечи все обязанности, защищал нас от бед, пытаясь тщательно все контролировать. По временам он говорил с нами так, словно мы были его солдаты… Он держался отчужденно, ожидая от меня больше, чем от всех остальных наших постояльцев… Счастливая атмосфера исчезла из нашего дома».

Что бы она ни делала, писала Антонина, его все не устраивало, он не видел ни единого повода гордиться ею, и, постоянно разочаровывая его, она чувствовала себя никчемной. Спустя какое-то время ее преданные и раздосадованные «гости» совсем перестали разговаривать с Яном, даже избегали смотреть ему в глаза: их возмущало то, как он обращался с Антониной, однако, не желая идти на открытый конфликт, просто игнорировали его. Ян свирепел от этого молчаливого протеста, возмущался акту гражданского неповиновения у него в доме, да и вообще – за что это они пренебрегают им и в чем обвиняют?

– Слушайте, все вы! Вы меня игнорируете из-за того, что я немного покритиковал Пуню, – сказал он как-то, называя ее одним из кошачьих прозвищ. – Но это совершенно несправедливо! Вы считаете, у меня нет права голоса в доме? Только Пуня всегда права?!

– Тебя целыми днями нет, – спокойно пояснил Маурыций. – Я понимаю, что твоя жизнь за пределами дома полна многочисленных опасностей и ловушек. Но от этого она еще и интересна. А у Толы положение совершенно иное, – сказал он, называя Антонину другим ее прозвищем. – Она все равно что солдат, который постоянно стоит на посту на поле боя. Она вынуждена ежеминутно быть начеку. Как же ты этого не понимаешь, как смеешь ругать ее за то, что она иногда немного рассеянна?

В один из мартовских дней их домработница прокричала из кухни:

– Боже мой! Пожар! Пожар!

Выглянув в окно, Антонина увидела огромный гриб дыма и яркие языки пламени, лижущие немецкий амбар, причем порыв ветра гнал огонь, растекавшийся словно мед, по крыше казармы. Антонина набросила шубу и выскочила на улицу, проверить, как там зоопарковские постройки и пушная ферма, которая стояла всего лишь в одном порыве ветра от горящей казармы.

К вилле, быстро крутя педали велосипеда, подъехал немецкий солдат, спрыгнул на землю и сердито прокричал:

– Это вы устроили пожар! Кто здесь живет?

Антонина взглянула в его гневное лицо и улыбнулась.

– Разве вы не знаете? – проговорила она любезно. – Здесь живет директор старого Варшавского зоопарка. Я его жена. И мы вряд ли похожи на хулиганов, способных устроить пожар.

Трудно злиться, столкнувшись с любезностью, поэтому солдат немного успокоился.

– Ладно, а вон в тех постройках…

– Наши прежние работники занимают там две маленьких квартирки. Они хорошие люди, я их знаю и доверяю им. Уверена, они ни сделали бы ничего подобного. С чего бы им подвергать опасности собственные жизни, поджигая какое-то дурацкое сено?

– Да, но кто-то же его поджег, – сказал он. – Это ведь не молния попала. Кто-то ведь устроил пожар!

Антонина посмотрела на него невинным взглядом.

– А вы разве не догадываетесь? Я почти наверняка знаю, кто устроил пожар, – сказала она.

Изумленный немец ждал, когда она разрешит эту загадку.

И Антонина продолжала тем же дружелюбным, доверительным тоном, время от времени вставляя немецкие слова, выуженные из глубокого болота памяти:

– Ваши солдаты постоянно приводят сюда подружек. Дни сейчас стоят довольно холодные, а сидеть в сене так уютно. Скорее всего, сегодня там побывала очередная парочка, они курили, потом оставили окурок… а остальное вы видите сами.

Несмотря на ее плохой немецкий, солдат прекрасно ее понял и засмеялся.

Подходя к дому, они уже говорили на другие темы.

– А что случилось с животными в зоопарке? – спросил солдат. – У вас же родилась в неволе двенадцатая слониха. Я читал об этом в газете. Где она теперь?

Антонина пояснила, что Тузинку, пережившую первые дни бомбежек, Лутц Гек забрал и отправил в Кёнигсберг вместе с другими животными. Когда они подошли к крыльцу, к вилле подкатили на мотоцикле с коляской двое немецких полицейских, и спутник Антонины пересказал им всю историю, полицейские громко расхохотались, после чего вошли в дом, чтобы составить рапорт.

Вскоре после их ухода зазвонил телефон. Она услышала в трубке суровый голос, говоривший по-немецки:

– С вами говорят из гестапо.

После чего полился поток слов, слишком быстрый, чтобы она смогла разобрать. Однако она уловила слова: «пожар» и «с кем я разговариваю?».

– Загорелось сено, – старательно выговорила она. – Сгорел дом, приехала пожарная машина, и теперь все в порядке. Немецкая полиция здесь уже была, они составили рапорт.

– Так вы говорите, они провели расследование? Все в порядке? Хорошо. Danke schön[77].

Руки у Антонины тряслись так, что ей с трудом удалось положить телефонную трубку на рычаг, все события последнего часа начали проноситься в голове, и она мысленно проигрывала их снова и снова, убеждаясь, что сделала и сказала все правильно. Когда горизонт расчистился, «гости» выбрались из укрытий, принялись обнимать ее, хваля за храбрость. В дневнике она записала, что «не могла дождаться, чтобы рассказать Яну».

За ужином Ян выслушал всю историю, однако вместо того, чтобы похвалить, как она надеялась, он сделался тихим и задумчивым.

– Мы все знаем, что наша Пуня вундеркинд, – сказал он. – Но меня немного удивляет, что все вы так разволновались из-за этого происшествия. Она действовала ровно так, как я ожидал бы от нее. Позвольте, я объясню, что имею в виду, с философской точки зрения.