– Ты не решилась променять дом на дом. А я променял страну на страну.
В последнюю поездку сын сделал ему великолепные сплошные голливудские зубы. Но он по привычке смущённо улыбался, прикрываясь ладошкой и не размыкая губ. Даже к улыбке нужно было привыкать.
Что имеем – не храним, потерявши – плачем. Ещё поговорка: запретный плод сладок. Как он трепетал, что с визой не выйдет – тогда Америка была вожделенным запретным плодом.
И вот он уезжает, его ждёт собственный угол, однокомнатное гнездо. Условие одно: он не может покидать его в год не больше, чем на два месяца. Потому что это не рационально – содержать подолгу пустующее социальное помещение. В рациональной Америке умеют считать каждый цент.
Долгожданное гнездо оказалось клеткой. Вдруг в одночасье всё повернулось на 180 градусов. Запретной, а значит, сладкой была Россия, которая держала окна распахнутыми, легко отпускала его: давай, до свидания. Чемодан, вокзал, Америка. Лети на все четыре стороны. Именно тогда у него вырвалось: «Эта ненавистная Америка».
Перед отъездом он резко сдал, подволакивал ногу, под глазами набрякли мешки.
В последнюю ночь перед отъездом проснулся, как всегда, с ощущением нереальности происходящего. Как всегда в последнее время, в голову полезли запоздалые неуместные сомнения. Мысль о том, что ни в одну из поездок сноха ни разу не называла его ни «папа», ни хотя бы по имени-отчеству. Вообще никак не называла.
Недавно сын позвал к скайпу внука – поговорить с дедом. Тот, невидимый, откуда-то от игрушек подал досадливый голос:
– Снова по-русски разговаривать?! Не хочу по-русски! Пускай дедушка сам учится по-нашему говорить!
На тумбочке у кровати лежал умерший мобильник – он молчал весь вчерашний день. Друзья, родные, знакомые устали прощаться. Наговорили массу искренних приятных вещей, наказали не забывать родину, пожелали лёгкого пути – ничего не забыли?
У всех своя жизнь, работа, дела, семьи, заботы – он не пуп земли, верно, сколько можно? И вот телефон молчит. То есть он ещё не уехал – а его уже забыли, вычеркнули из жизни. Поставили на нём крест. Похоронили заживо. Друзья, страна похоронила. Быстро же это произошло. Вот так.
Заломило за грудиной, выше сосков. Вдруг понял причину поселившейся в нём тоски: что и было в его жизни настоящего – так это страна с его детством, юностью, зрелостью, с радостями и ошибками. Здесь вечно низкое серенькое пасмурное небо, к вечеру вдруг проясняющееся холодной узкой полоской заката «малиновое варенье». Здесь крутые виражи истории, здесь прошлое дышит кровью и мясом – его история, его прошлое.
Что его ждёт там? Чистенькая игрушечная, причёсанная жизнь – чужая, не его, не всамделишная. Кукольный дом.
Затрещал будильник. Нужно было вставать учиться жить заново.
ПОЕЗДКА В ТУРЦИЮ
Это было ужасной бестактностью со стороны Маринки зазвать ее с собой в секс-шоп. Главное, она сказала: «Заскочим в магазинчик», а что за магазинчик такой, не уточнила. Маша, как увидала у входа розовеющую, лиловеющую, багровеющую гадким, чудовищным содержимым витрину, так и выскочила на улицу и на всякий случай отбежала подальше.
– Вот ты где, – запыхавшаяся Маринка показала пузатую баночку с розовым гелем в застывших жемчужных пузырьках. Отвинтила крышечку, вдохнула, закрутила головой: «М-м… Со вкусом клубники, для орального секса. Займемся сегодня с мужем разнузданным развратом!»
Вот такая она, Маринка – бесшабашная, живущая безоглядно, на полную катушку. Хотя, с другой стороны, вела себя вполне в соответствии с библейскими понятиями. Не заботьтесь, сказал Господь. Будет день, будет и пища, духовная и плотская. Последняя Маринкина идея в поисках плотской пищи: поездка с Машей в Турцию: недалеко и недорого. Но у Маши не было денег даже на это «недорого».
Маша позвонила матери. Мать долго молчала.
– Ты не вернешься, – сказала она, наконец, обреченно. – Тебя пустят на органы. Там у них индустрия по переработке людей на органы. Или продадут.
– Куда продадут? – обалдела Маша.
– В сексуальное рабство. В проститутки. Ты не смотришь, а по телевизору каждый день показывают. Там у них индустрия.
– Кто продаст, мама?!
– Ну, кто. Этот… Гид.
– Ты сошла с ума, – ледяным голосом отчеканила Маша. – Мне сорок четыре, какое сексуальное рабство? – она бросила трубку.
Не будешь же объяснять матери, что на это дело вербуются шестнадцатилетние, глупые, с толстыми ногами. А не такие как Маша: очкастая, рот навсегда заключен в унылые черные скобочки. Шея худая, вытянутая по-птичьи.
Маша недавно на паспорт фотографировалась – ужас! Только подтянула подбородок, приподняла уголки рта – лоб собрался гармошкой. Разгладила лоб – лицо получилось бульдожье. Распахнула широко глаза – а про подбородок забыла, он обвис, разъехался. Измучила борьбой с собственным лицом себя и мальчика-фотографа. И все равно лицо получилось с абсолютно противоестественным выражением.
Лицо требовалось для замены паспорта, потому что если быть до конца точной, Маше было не сорок четыре года, а сорок пять.
Когда ее спрашивали, сколько ей лет, кто-то чужой отвечал за Машу отстраненным голосом: «Сорок пять». 45 могло быть какой-нибудь пожилой усатой тетке, а никак не Маше. Она остановилась где-то в районе 24-х. Только об этом не догадывался никто, кроме самой Маши.
В школьном учебнике истории пишется: в военное время страна встала на рельсы жесточайшей экономии. Война закончилась шестьдесят лет назад, а про библиотеки забыли, и они так и катили по этим рельсам до сих пор. Но Маша любила свою работу даже в условиях жесточайшей экономии. В библиотеке, как в храме, люди понижали голос до шепота. Глаза у них теплели и вдумчиво щурились.
Маша заплетала на ночь большую черную косу и одновременно совершала ежевечерний ритуал, обходя свою чистенькую квартирку. Прихожая в розовый кирпичик, кухня в оранжевый горошек, комната в зеленую полоску. Укладываясь спать, завела китайский будильник, который гнусаво признавался ей каждое утро в любви: «Я люблю тебя. Я люблю тебя».
Ногтем поддела, колупнула из серебристой облатки кукольную снотворную таблеточку. В последнее время одна таблетка не помогала, приходилось призывать на помощь половинку из соседнего гнездышка. На следующий день отчаянно зевалось, и коллеги лениво кокетничали: «Марьвасильна, чем это вы, интересно, ночью занимались, а?»
Сквозь глубоко, на самое дно утащивший ее в свое черное логово сон, она ощутила тревогу: вроде как присутствие чужого человека в квартире. Хотя это исключалось. Маша жила на седьмом этаже, а входную дверь, кроме трижды повернутого в скважине ключа, страховал еще толстенький металлический засовчик. Маша была трусиха.
– Кто здесь?!
Нащупала в темноте ночник – запустить в окно, чтобы поскорее прекратить жуткую живую тишину, нарушить ее звоном осыпающегося стекла.
– Ради Бога, не бойтесь. Я не подойду к вам, – сказал из темноты глухой взволнованный мужской голос.
Ночник, которому не суждено было совершить сегодня полет с седьмого этажа, осветил испуганно присевшего у двери на корточках и заслонившегося рукавом от света, как от удара, мужчину. Мужчина был очень худой, чернявый, в сатиновой спецовке, какие носят сантехники, с торчащим птичьим носом. – Так, – приказала Маша, – сидеть, где сидите. Видите, я уже набираю 02. Только встаньте – завизжу.
Напялила очки. Мужчина исчез. Маша обследовала все углы, заглянула в шкафы.
«Ну, мать, поздравляю, ты начала свихиваться».
Но этот задержавшийся в квартире чужой запах: свежей древесины, горького дымка, чего-то избяного… Так пахли Машины читатели, проживающие в частном секторе, и так пахло от книг, которые они возвращали.
Под утро Маша проснулась от поцелуев в губы. Поцелуи были тихие-тихие, нежные-нежные, будто губы щекотали бутоном цветка, и опускались все ниже. И она, наконец, перестала отталкивать ласкающие ее руки, задохнулась, ахнула – и, не выдержав, вся раскрылась навстречу, распустила белеющие во тьме колени, как большой белый цветок… Он торопливо закрыл губами ее рот, иначе она перебудила бы соседей.
– Что это? Что это было? – спрашивала она жалобно, как ребенок. – Не уходи. Еще. Кто ты? Потом. Молчи. Еще.
За окном начало синеть, звякнул первый трамвай.
– Мне пора. А ты спи, – сказал мужчина.
Без одежды он оказался мускулистый, ладный, небольшого роста. Спецовка аккуратной стопочкой лежала на полу.
– Кто ты такой? Ничего не понимаю.
– И не надо понимать. Завтра приду снова, ты спи, тебе надо отдохнуть… А у тебя ресницы, как усы у майского жука…
Взятая было, спецовка упала на пол…
«Я люблю тебя. Я люблю тебя», – гнусавил будильник.
Маше казалось, у нее не было тела. Вскакивала, летала по комнате, плескалась в ванной одна ее легкая, напевающая душа – и это после бессонной ночи. Она точно знала, что бессонная ночь была, тому свидетельством были приятно ноющие, непривычно отяжелевшие бедра и простыня в прозрачных розовых брызгах-пятнышках, точно над ней раздавили сочный бутон. Она ничему не искала объяснений. Ей было достаточно спокойной уверенности, что сегодня он вернется, и все повторится. Может, она действительно сошла с ума, но если это так восхитительно, то пускай.
На работе Маша, не раздеваясь, поднялась к начальнице и потребовала, чтобы ее немедленно отпустили домой по болезни. Начальница с сомнением посмотрела на запыхавшуюся, нетерпеливо бьющую ножкой заведующую абонентским залом. У похорошевшей больной блестели глаза и небрежно, строптиво и прелестно, будто только от самого дорогого парикмахера, выбивались из прически волосы. Подумала – и отпустила.
Маша сняла с книжки скромные сбережения, которые откладывала на поездку в Турцию, и полетела в косметическую лечебницу. Ее беспокоил темный пушок на ногах, так как она понимала, что именно ее ногам отныне будет отводиться немаловажная роль в предстоящих восхитительных ночах. Она встала в очередь взять талончик на эпиляцию.