Как-то не хватило денег до зарплаты. Товарищ выручил: смеясь и благодаря за будущий миллион, купил у него лотерейные билеты. Миронов ушёл довольный, что так быстро и без хлопот раздобыл нужные деньги.
До розыгрыша оставалась неделя. И в эту неделю Миронов извёлся. Судьба любит играть злые шутки. В стопке билетов, проданных другу, должен был лежать счастливый билет. Не выдержал, занял у кого-то несчастные эти пятьсот рублей. Вечером звонил в дверь товарищу:
– Это самое. Ты отдай билеты обратно.
Ему были вручены билеты – немного с недоумением. Но только девять. Миронов пересчитал и взглянул вопросительно. Товарищ объяснил:
– Понимаешь, дочка баловалась, в «магазин» играла, порвала нечаянно, поросёнок. Жена сейчас у меня на полста раскошелится.
– Ты не полста, ты билет давай, – бледнея, начиная догадываться, настаивал Миронов. – За дурачка меня принимаешь? Я и номер билета запомнил, – соврал он и посмотрел на друга и на вышедшую из кухни его жену: как воспримут?
Думал с тревогой: «Подменят ещё… Вразброс брал».
– Погоди, – сказала жена. – Я мусорное ведро ещё не выносила.
Она погремела в кухне ведром и вышла, брезгливо неся в вытянутой руке рваные лоскутки. И ушла мыть руки, не взглянув на Миронова.
Дома он восстановил билет. Разумеется, он ничего по нему не выиграл. И по другим тоже не выиграл. А от напарника узнал, что за глаза его в парке называют куркулем.
Подсолнушек спал – ротик открыт, волосики влажные от пота. Люба ещё не пришла с работы. Миронов включил стоящий на кухонном подоконнике телевизор и сел чистить картошку на перевёрнутый набок табурет, изредка взглядывая на маленький, с блюдце, экран.
Там скакала и мяукала эстрадная певичка, чья-то дочка. У певички были деньги, много денег – столько и вообразить себе трудно. А у Миронова был план, зарплата одиннадцать тысяч с премиальными и копеечные левые заказы, – и он остервенело чистил картошку.
Тот, кто подумает, что Миронов был жаден, – будет неправ. Миронов был равнодушен к деньгам, более того, – он их боялся. Деньги были рычагом сложнейших, запутанных межчеловеческих отношений. Много сотен лет назад нарезанные бумажки властно вторглись в людской мир, проросли, пронизали его, бесцеремонно, грубо перекроили на свой лад. Люди, умеющие играючи провёртывать операции с деньгами, были людьми из другого мира: опытными, страшными в своей заманчивой таинственности, умеющими жить, находить и общаться с нужными людьми, сами выступая в роли нужных людей. С ними ли было тягаться простому работяге Миронову!
Но сама жизнь загнала его в угол, подступила с ножом к горлу, требуя деньги, деньги, деньги. И он сидел, уронив руки: в одной – картофелечистка, в другой – картофелина с завивающейся спиралью кожурой, – хмуро смотрел на плоские замасленные, как блины, тапки.
Девчонка в телевизоре такое вытворяла – смотреть стыдно. Мяукала что-то про неземной кайф – небось, сама нанюханная и обколотая. И очень даже просто у них с этим в шоу-бизнесе. «Да чтоб ты скопытилась с того кайфу», – от души пожелал Миронов, с плеском швырнул картофелину в тазик.
Спустя время спросил Любу, которая обожала попсу, списывала в толстую тетрадь песни: «Где эта-то, вихлястая? То по телику сутками гоняли, а то пропала?» – «Опомнился. Крыша у ней поехала – передоз, или как у них называется? Папашка-то убивается».
Миронов спросил – и забыл.
В нулевые он едва успел сбежать из родной деревни – что называется, вскочил в последний вагон. Колхозники ещё кумекали, что к чему, а Миронов сообразил: деревенские избы пока сильно не обесценились, а стоимость жилья в городе не взлетела до сумасшедших высот. И, задавив в себе ноющую тоску, продал два дома (бабкин и родительский), добавил кое-чего, купил на городской окраине домишко. Вскоре привёл женщину Любашу, зажили.
Как познакомились с Любой. Он тогда только устроился в парк. В обед на «завалинке» – вытащенных из бывшего красного уголка, сколоченных между собой облезлых стульях – возбуждённо переговаривались мужики. Миронов закурил, присоседился рядом на корточках.
Прямо над «завалинкой» возвышался плакат «Мир. Май. Труд» – некогда кумачовый, а ныне выцветший, слившийся с пыльной кирпичной стеной. На плакате побитые дождём и ветром, но всё ещё могучие, как утёсы, силуэты в робах и касках, на широко расставленных ногах-столбах, грозно вздымали каменные кулаки с зажатыми в них гаечными ключами.
Миронов не застал эту жизнь, слушал как сказку, когда старожилы поминали золотое то времечко. Тогда директор, встречая, уважительно жал мозолистые замасленные ладони, а рабочие высшего разряда получали зарплату больше директорской. Так-то.
На «завалинке» говорили о недавнем суде над Промокашкой – так прозвали уборщицу Любу, с большими розовыми, как у крольчихи, глазами. В цехе её называли – человек, безотказный во всех отношениях. Мужики с намёком вкладывали в слово «во всех» игривый смысл.
А прозвали её, то ли в рифму: Любашка – промокашка, то ли за то, что у неё действительно глаза были вечно на мокром месте. Там, где только речь заходила о семейных неурядицах, разводах, болезнях и прочее – Люба (был у неё к этому болезненный интерес) в своём линялом халате, с ведром и шваброй будто вырастала из земли: качала головой, с готовностью охала, вскрикивала, в утешение трогала говорившего за рукав своей круглой, изъеденной хлоркой рукой. Более благодарной слушательницы, чем Люба, в жизнь было не найти.
Так вот, недавно Промокашка проходила мимо ГУМа и зашла туда просто так, из бабьего интересу – денег у неё в сумке было только на хлеб и на молоко для ребёнка. В отделе уценённой женской одежды завоз, не протолкнёшься. Промокашка тут же облюбовала пёстрое платье с коротким рукавом, пошла в кабинку померить. Надела – и снимать до слёз не захотелось, наряднее этого не нашивала. И рукав так туго, так соблазнительно, до нежной розовой полосы, впивался в полную руку.
Главное, она в жизни чужой нитки не взяла. А тут чёрт попутал – возьми и натяни поверх обновы старенькое платье. Вешалку, подумав, сунула за зеркало – и вышла, как ни в чём не бывало. И пошла, и пошла мимо продавщиц – разинь, и только на первом этаже у выхода охранник обратил внимание, что под платьем у женщины болтается ценник!
В общем, Промокашку присудили к немалому штрафу и исправительным работам. Изумлённые такой строгостью закона, работяги хотели взять Любашу на поруки, но директор поджал губы: «Нечего потакать ворью, таким в нашем коллективе не место».
Между тем, весь парк знал: за неполных два года работы директор (пришёл в одних штанах, да и те напрокат) поменял два внедорожника, отгрохал особняк (кто видели, говорят: дворец падишаха). Раздобрел – пиджак на брюхе не застёгивался, с семьёй не вылезал из заграницы.
Несколько раз жёнушка – вся блестящая от крема, наглаженная, выхоленная, вылизанная, – появлялась в парке, выплывала из низкой красной, в цвет сумочки, машины. Следом выскакивал нарядный мальчик – одних с Подсолнушком лет. Только тот хворый, как подбитый воробушек, а этот – шустрый загорелый, упругий, как мячик, крепенький от морского воздуха и воды… У Миронова сжалось сердце. Подумал невпопад: «По телику показывали, у одного такого же, раздобревшего, наследничка похитили. Есть, есть на свете Божьи весы». Зло сплюнул.
После той «завалинки» вечером Миронов задержался на работе – зачищал непослушную деталь. Когда выключил станок – услышал отдающиеся эхом в пустом цехе странные звуки. Любаша возила тряпкой по полу и хлюпала носом.
– Чего воешь? – миролюбиво спросил чумазый Миронов. – Радуйся: не навесили на тебя все районные кражи, не впаяли за платьишко десятку строгого – а запросто могли бы. Спасибо, судья добрый попался.
– Штра-а-аф, – прорыдала Люба. – Де-енег не-ету. Хозя-айка с квартиры го-онит…
Миронов растерялся.
– Чё с тобой делать, горемыка. Переночуй пока у меня… Да чего там, – расщедрился, махнул рукой, – поживите пока с ребёнком. В тесноте – не в обиде.
Люба, в благодарность, повисла на Миронове, навалилась грудью, залила слезами. Когда он её кое-как отодрал, подняла на него глаза: белёсые, мокрые, жалко, откровенно улыбающиеся. «Тьфу. Пакостливый народ эти бабы», – сплюнул Миронов. Нет, видно, без греха на этом свете не прожить.
Но Люба ему нравилась. Как все щуплые, метр с кепкой, мужички, он любил женщин в теле, рослых, сочных.
А ещё бездетный Миронов душой прикипел к Любиному тихому болезненному сынку. Прозвал его Подсолнушек за непропорционально большую, качающуюся на стебельковой шее головёнку, за бледные конопушки, незрелыми семечками рассыпанные по носику и щёчкам, а ещё за светлый и кроткий нрав.
Скучал, приносил с работы бросовые железки: собирали из них конструктор. Читали книжки, смотрели мультики. Болело сердце, когда Подсолнушек пищал: «Папа (он его сразу стал называть папой), а в море водичка тёпленькая? А рыбку там поймать можно?» Грезил морем с тех пор, как Миронов пообещал поездку в Крым.
Люба плакала: нужны деньги. Врачи говорят, надо везти в Москву на лечение. Упустишь время – потом будет поздно. – «Нужны деньги…» – мысленно зло передразнивал Миронов. – Клуха. Небось, трепалась, с кем попало, брюхо не берегла, а дитё всю жизнь мучайся».
Деньги, деньги, где их взять, деньги распроклятые?
И всё же решился, взял в банке кредит под сумасшедшие проценты, назанимал у товарищей. Было дело: чтобы наскрести недостающее, пряча лицо, стоял в переходе с картонкой «Добрые люди, помогите!» Подавали плохо, смотрели подозрительно.
Отправил Любу с Подсолнушком в Москву. С нетерпением ждал нечастых звонков: далёким слабеньким восторженным голоском пищал Подсолнушек. Как купается в сухом бассейне, в маленьких щекотных мячиках, а есть ещё другой большой мяч, на котором красивая тётя в розовом халате его катает, а он должен цепляться. У него получается, розовая тётя его хвалит. Делают укольчики, как комарик кусает – совсем не больно!
В последний раз Люба смеющимся голосом прокричала в трубку, что у них тут с Подсолнушком новость… – и связь оборвалась. Больница размещалась в подмосковном лесу, звонки доходили плохо.