Женитьба Кевонгов — страница 16 из 93

ового.

Застрял Лука на острове. Брат один отвез мешки с пушниной в Николаевск — там меха ценились дороже. Договорились, купит он пару оленей и вернется за Лукой. Но шли дни — брат не являлся. Уж лед на реке за-торосился и задвигался — а брата нет и нет. «Наверно, ушел на Шилку. Вернется осенью», — решил Лука. Но прошло лето, прошла осень, настала зима. Появились на острове другие эвенки с материка, но брата все нет как нет. Лука подстерегал каждого приезжего: эвенка ли, нивха ли, русского — расспрашивал о брате. Описывал приметы, но ничего утешительного в ответ не услышал. Вот так и остался Лука на нивхской земле. Нивхи же, свято соблюдая обычаи, кормили загостившегося иноплеменника. Тот как мог участвовал в жизни их стойбища: дрова рубил, ходил на охоту, рыбачил.

Как-то Лука чинил прошлогодние лыжи. Было солнечно и тихо, морозец нерезкий, приятный, бодрящий. И тут почудился подзабытый уже, родной с детства звон. Звон повторился. На этот раз отчетливей. Лука замер и опять услышал: «Бол-бол-бол…» «Неужто звон бота-лов?» — эвенк поднял голову. В стороне от стойбища (чтобы не дразнить собак) проходило стадо оленей. Впереди наездник в дохе, в островерхой меховой шапке — совсем эвенк. Всякие предположения нахлынули на Луку. Может, брат уговорил шилкинских, те согласились покинуть оскудевшие места и переехали на остров? Лука отбросил лыжи и, задыхаясь от волнения, побежал по некрепкой целине, проваливаясь по колено. Он бежал, бежал, бежал… А стадо, не убыстряя своего движения, спокойно удалялось. «Э-э, э-э-э!» — кричал Лука, размахивая шапкой. Пастух, замыкавший караван, остановил оленей. Вся поза пастуха выражала недоумение. Что надо этому человеку? Может, не в своем уме он? А Лука бежал. Он боялся: вдруг пастух ударит оленей и помчится вслед стаду, И тогда… Лука не знал, что будет «тогда». Знал одно! он должен догнать пастуха, расспросить его.

И Лука нагнал. Порывисто и резко схватил за уздечку.

— Что вы за люди? — задыхаясь спросил Лука. Пастух, совсем еще юноша, непонимающе качнул головой. Тогда Лука сказал по-русски — Твой Амур ходи сюда? — и жестом помог: показал рукой сперва вдаль, потом ткнул себе под ноги.

Лицо пастуха смягчилось, исчезла настороженность.

— Твой… эвенк? Орочон? — вопрошал наездник.

— Эвенк, — отвечал Лука. — Мой эвенк, мой эвенк.

— Как твой сюда попади? — удивился пастух.

— Мой… мой… — Лука подбирал слова, но видел, не удастся им объясниться на русском. Пастух, очевидно, тоже это понял. Он сказал:

— Твой — эвенк. Сапсем хоросо.

Потом указал рукой на стойбище!

— Ходи туда. Мой скор туда ходи будет.

Ударил ногами в бока оленю, пустился вслед за удалявшимся стадом. А Лука стоял обескураженный, не понимая, почему пастух отвязался от него. Ведь он хотел… А что он хотел? Что? Лука повернулся и медленно поплелся назад, как-то машинально ступая в свой след.

Он вновь занялся лыжами, но то и дело вскидывал голову, взглядывая на синеющую борозду — след оленьего стада. И тут заметил, два наездника лихим аллюром выскочили из-за поворота. У заднего на поводу мчался еще один олень…

— Это были они, — Лука кивнул головой в ту сторону, где сидели молодые ороки.

Эвенк насыпал в трубку крошеный табак, прижал большим пальцем, задымил.

— Это были они, мои спасители и мои дети.

Чочуна недоуменно вскинул глаза.

— Да, да, мои дети, — подтвердил Лука.-r- Сперва они взяли меня в свой род, кормили и одевали, как родственника. А когда умер их отец — он был совсем немощный, — я стал отцом юношей, принял их язык и веру… Теперь они считают меня своим, ороком.

«Ишь, какой ловкий! — то был нищий и бездомный, а теперь он — отец этих взрослых ороков и хозяин их стада. Нашелся папаша!»

А Лука продолжал спокойно, негромко:

— На Шилке у моих орокских детей есть братья — эвенки. Их дядя — мой старший брат, — однако, удачно вернулся домой. Привез и моим детям много соболей. И дети позабыли голод и болезни. Но что-то долго не возвращается дядя моих сыновей. Если нынче не появится, я поеду на Шилку. С моими здешними сыновьями поеду. За их братьями и сестрами.

Чочуна был изумлен. Как по русской поговорке: не было ни гроша, да вдруг алтын.

Костер неслышно угасал. Плавник на глазах истончался, и лишь пепел — ветра совсем не было — сизыми перистыми полосками перечеркивал кострище.


…Чочуна рывком поднял голову. Вокруг шевелились люди, переносили груз, сваливали неподалеку от лежавшего у костра якута.

Тимоша, засучив рукава, с каким-то нивхом выбирал из трюма тюки, подавал стоявшим на палубе. Те в свою очередь перекидывали груз на плечи жителей стойбища.

С удивлением Чочуна заметил: весь его небольшой груз выбран из шхуны и аккуратно уложен горкой. Поначалу якута так и подмывало проверить, все ли в-целости, но усилием воли он взял себя в руки и тоже стал помогать.

После выгрузки Тимоша открыл свою лавчонку — небольшой дощатый сарайчик. Чочуна еще вчера приметил его. Никогда бы не подумал, чтобы хоть мало-мальски благоразумный человек держал товары в таком ненадежном помещении. Ну и порядки!

Сперва в ход пошла водка. И когда народ стал нетверд на ногах и словоохотлив, Тимоша начал торги. У нивхов не было ничего ценного, кроме кеты, которой они расплачивались за прежние долги, и Тимоша только успевал заносить их имена в долговую книгу. Лишь у Луки с сыновьями оказалась пушнина — немного соболей. Запасливые таежники придержали их во время весенних торгов, чтобы потом было на что выменять табаку, чаю и муки. Но тут Тимоша окончательно сразил якута: драл с опьяневших оленеводов три, а то и четыре цены! Захмелевшие таежники требовали в счет будущей пушнины водку, продукты и холст на палатку. Тимоша наотрез отказал. «Гиляк — он народ привязанный, а эти бродяги — не угонишься за ними в тайге», — объяснял он Чочуне.

ГЛАВА XIX

Над устьем реки, где столкнулись теплая речная и холодная морская вода, нестойкий туман. Едва лодки Кевонгов выбрались из него, Касказик заметил белое судно. Оно отчетливо выделялось на темном фоне стойбища. Такого большого судна Касказик никогда не видал. Судно имело высокие борта, а длина его раза в два превосходила длину шестивесельной лодки-долбленки.

Стойбище Нгакс-во сильно разрослось. Раньше в нем стояло восемь ке-рафов — летних жилищ, теперь их, пожалуй, более двадцати. Поставлены они прочно, утеплены корьем и землей, и в них, как видно, живут и зимой. Значит, не все здешние на зиму перекочевывают на противоположный, «материковый», берег залива, где в густолесье еще их предками воздвигнуты теплые то-рафы.

Кевонги подъезжали к берегу. У Касказика теперь лишь одна забота — как в таком большом стойбище отыскать родовой ке-раф Нгаксвонгов.

Жители Нгакс-во давно заметили лодки, приближающиеся со стороны. Тыми. Они вышли на берег, расселись на прибрежных буграх и переговаривались, гадая, что это за люди едут к ним. Лодки подошли уже близко, и жители Нгакс-во стали спускаться к воде. Но встретить гостей им не пришлось. Они увидели, как Пупок влетел в избушку Ньолгуна. Люди услышали сперва ругань и крики. Потом, низкая дверь, прилаженная к косяку лахтачьей кожей, дернулась, и двое — Тимоша Пупок и Ньолгун, — сцепившись, вывалились из избы. Ньолгун, заикаясь от возбуждения, твердил: «Ты мне пустую бочку давал — бери свою пустую бочку. А за муку я соболь давал».

Разгневанный Тимоша схватил подвернувшуюся под руку палку и со всего маху ударил нивха. Ньолгун, сам крепкий и не малый ростом, молча сносил побои. Но терпению его пришел конец: он плюнул в лицо Тимоше. Пупок на какое-то время замер, опустив руку с палкой, — будто осмысливал происшедшее. Потом бросился было за нивхом, но тот уже отошел на почтительное расстояние и продолжал уходить по твердому, накатанному прибоем берегу залива.

Озверевший Тимоша вбежал в избу, выскочил оттуда со связкой соболей. И нет, не успокоился купец. Вытащил спички и трясущимися руками поджег избушку. Крытую корьем лачугу огонь охватил мгновенно, и горела она ярко и быстро. Тысячеязыкое пламя бесилось над оголившимися балками, прыгало и взлетало, будто хотело покинуть жилье несчастного нивха, но балки и лиственничные стены цепко удерживали огонь, обугливались, истончались и рушились к ногам притихшей в страхе толпы. И лишь Ольга, младшая сестра Тимоши, бегала вокруг догоравшей лачуги и причитала!

— Люди! Люди! Что же вы смотрите!

Потом схватила головешку и с растрепанными волосами подскочила к избе старшего Пупка. Дуня, дородная баба, жена Тимоши, вырвала у нее головешку, при этом обожгла пальцы, и, морщась от боли, крикнула!

— Вот дура-то, свое спалить хочешь.



ГЛАВА XX

Несмотря на уговор, Чочуна не пошел к Тимоше. «Такой же узкоглазый, как гиляк, потому и жалеет их», — объяснил сам себе Пупок и, закрыв лавку, исчез в избе.

После его ухода притихшие нивхи и ороки несколько оживились. Но они то и дело поглядывали на покрытые пеплом угли — все, что осталось от дома Ньолгуна, — и тогда в глазах их вновь вспыхивал страх.

Ньолгун весь день просидел на черных головешках, уперев локти в колени и опустив голову. Жители стойбища сочувствовали, но благоразумно не приставали — чем могли они помочь, разве только впустить к себе пожить, пока вновь не поставит хижину.

Вечером Чочуна подошел к Ньолгуну. Он сумел разговорить убитого горем человека. Еще весной Тимоша раздал голодающим нивхам подопрелую муку в счет будущего улова. Ньолгун отдал тогда за кулек муки двух отличных соболей. Остальную пушнину оставил себе — собирался жениться. В начале лета Тимоша развез по стойбищам бочки, наказал всем, чтобы рыбу заготовляли Только для него. Другой купец — Иванов — летом промышлял севернее «владений» Пупка. Узнав о поездке Тимоши в Николаевск, он совершил быстрый рейд на юг. И Ньолгун, которому требовались деньги для подарков, продал Иванову брюшки и еще два длинных шеста копченой кеты.

— Теперь все пропало, — горевал Ньолгун. И Чочуна поймал себя на том, что ему жалко гиляка. Но тут же отогнал жалость подальше от сердца, спросил, стараясь придать голосу мягкость: