Каменистая местность ночью выглядела причудливой, дорога петляла и шла с бугра на бугор; я старался объезжать выбоины, каждый камень, попадавший под колесо, казалось, отдавался болью в моём теле.
Пока мы добирались до переправы, дождик прекратился. Небо вызвездило, в чистом ночном воздухе далеко разносился грохот Чёрного Иртыша.
Я затормозил у косо врытого в берег столба. Яркий свет фар выхватил из тьмы серебристую нитку троса, протянутого над несущейся рекой, и отразился в окошке хопсиновской хибарки; там, у причала, покачивался паром.
— Сигнальте же! — раздался сердитый голос доктора.
Я нажал кнопку раз, другой и потом продолжал сигналить, не отнимая руки. Дверь хибарки оставалась закрытой.
— Да тому глухому бису хоть из пушки пали! Спит, провались он совсем! — выругался Тарас Данилович.
Мы растерянно посмотрели друг на друга, потом — на реку.
Низкие волны с враждебным урчанием вкатывались в полосу света и мгновенно исчезали во мраке. Если бы и удалось чудом переплыть эту стремнину, смельчака отнесло бы на не сколько километров.
— Ждать утра нельзя, — сказал доктор.
Мы не успели ответить: что-то заставило нас поднять головы.
На тросе стоял Жень-чу. Одной рукой он обнимал столб, в другой — держал раскрытый зонтик.
— Ты что, ты что?.. Назад… — закричал Тарас Данилович.
Но было уже поздно.
Жень-чу вытянулся, отчего стал словно бы совсем тонким и лёгким, качнулся и, подняв над головой зонтик, скользнул прочь от столба.
Мы стояли, потеряв дыхание, а он, слегка пританцовывая, шёл над рекой и будто утюжил трос белыми Майкиными тапочками, мелькавшими в свете фар, как туфли канатоходца в луче циркового прожектора… И тут меня осенило: бывший хозяин Жень-чу занимался бродячей профессией!.. Так вот откуда у паренька кошачья ловкость, его прыжки и уменье обращаться с проволочными растяжками.
Но одно дело — цирк, а другое — трос, раскачивающийся над ревущей рекой, и ночь, и ветер…
Ветер налетел, когда Жень-чу уже достиг середины реки. Зашумели, застонали прибрежные деревья, и Жень-чу на тросе не стало, только зонтик взлетел вверх и унёсся во тьму.
— Смотрите, смотрите!.. — закричал доктор; он был самый молодой из нас троих и самый зоркий.
Мы напрягли зрение. Жень-чу висел под тросом. Перебирая руками и ногами, он продолжал карабкаться вперёд, и я невольно поёжился, вспомнив концы проволочек, торчащих из троса, ободранного скобами парома.
Не помню, сколько прошло бесконечно томительных минут, пока мы наконец услышали скрип.
Потом стало видно, как Жень-чу и Хоп Син остервенело крутят лебёдку.
Когда я въезжал на паром, мне бросились в глаза тёмные полосы на блестящей ручке лебёдки…
Через месяц Майка вернулась в партию. Меня там она уже не застала: работы сворачивались, и мне было приказано ехать в другое место. Жень-чу остался в группе Тараса Даниловича.
Прошло три года.
Однажды в конторку Ленинградского автобусного парка зашёл хорошо одетый молодой человек.
— Простите, вы будете механик Степан Васильевич?
Я мельком взглянул на него, кивнул и продолжал выписывать наряды слесарям, обступившим мой столик.
Тогда молодой человек снял фетровую шляпу, тряхнул прямыми чёрными волосами и заглянул мне в глаза:
— Товарыш Степана…
Я бросил перо и вскочил, едва не опрокинув стол.
Мы обнялись, и потом я долго сжимал его ладони, покрытые старыми глубокими шрамами.
— Женьчук! Женька! Откуда ты свалился?
— Я учусь в Горьковском автодорожном техникуме. А сюда приехал на каникулы — вас увидеть, Степан Васильевич, Ленинград увидеть…
Я смотрел на возмужавшего Жень-чу, слушал его правильную русскую речь, а потом мой взгляд упал на привинченный к карману его френча потемневший от реактивов комсомольский значок, и вдруг у меня сделалось жарко в горле.
Жень-чу, сдаётся мне, тоже порядком растрогался: уж очень блестели его чёрные глаза.
Но этот чертёнок всегда умел отколоть неожиданный номер, он вытащил из моего жилетного кармана часы, и на глазах у всех выкинул их в раскрытое окно вместе с цепочкой. А потом, к полному удовольствию восхищённых слесарей, нашёл эти часы в лакированной сумочке нормировщицы Кати.
Ребята окружили нас и потребовали, чтобы я рассказал о своём знакомстве с Жень-чу.
И вот я это сделал.
Дачник
Мой дом — на одном конце деревни, а колхозный гараж— на другом, на самой опушке леса. Там же и погреб, в котором хранится горючее. Все машины ночуют на воле за плетнём, а Санькину трёхтонку затолкали в сарай, потому что на ней уже четыре дня не работают.
Ещё молчали птицы и солнце не показывалось из-за леса, а я уже прибежал к гаражу. У плетня стояли вымытые, с укрытыми брезентом кабинами полуторка и «ЗИЛ-150», но сегодня мне было не до них; да и чего пялить глаза на чужие машины, когда теперь наконец-то у меня будет своя! Я поскорее отодвинул засов и раскрыл ворота сарая.
Подошёл сторож Терентий:
— Ишь ты, прилетел ни свет ни заря! Располагаешь сразу и поехать на этом гробу?
Мне стало обидно:
— Это не гроб, а машина, Терентий Фёдорович!
— Много ты понимаешь! Думаешь, походил три месяца на курсы, так уже и шофёром стал!
Сторож достал из кармана ватных штанов кисет и уселся на опрокинутую пустую бочку.
Я смотрел на трёхтонку. Она стояла, накренившись на одну сторону, переднее колесо было спущено, фары, радиатор и стёкла кабины густо забрызганы грязью.
Пришли шофёры.
Яшка Бабкин завёл свою полуторку и сразу уехал. Костя Мельников постоял, посмотрел, как я отвинчиваю запасное колесо, и спросил:
— Ты что надумал, Витька? Учти, ехать на ней нельзя. Мотор окончательно запорешь. Надо перетяжку делать.
— Вот ты бы и сделал, — вмешался Терентий Фёдорович. — Стишки про звёзды да про любовь сочинять умеешь, а товарищу подсобить ума не хватает.
Костя ничего не ответил и пошёл к своему «ЗИЛу». Через минуту гудок его машины прозвучал уже на асфальтовом шоссе у военного городка.
Взошло солнце. Яркий свет, пробившись сквозь щели сарая, узкими полосами лёг на трёхтонку; грязь и корявая, выцветшая краска стали ещё заметнее. Я открыл инструментальный ящик и вынул домкрат.
С дороги донеслось пение. Запевала Настя Грекова, ей вторили другие девушки.
Вся бригада остановилась у плетня. Я работал, повернувшись спиной к девушкам, и едва успел подумать, что среди них и Люба Шкваркина, как услыхал её голос:
— Механик, тю! Мы думали, ты нас в поле отвезёшь, а у тебя только три колеса здоровых!
— Зубы скалить все горазды, а помочь — нет вас! — заступился Терентий Фёдорович.
— И правда, — заметила Настя. — А ну, девушки, давайте вымоем Витькину машину, посмотрите, какая она!
Заскрипел ворот колодца, зашлёпали босые ноги, и, пока я возился с колесом, девушки вымыли трёхтонку. А потом они вышли за плетень и зашагали по дороге в поле.
Терентий Фёдорович сощурился на солнце и ушёл под сосны в холодок. Я остался один.
Теперь, когда было поставлено колесо, машина приняла совсем другой вид. Чистые стёкла кабины и фар блестели на солнце. И мне показалось ещё обидней, что на ней нельзя поехать.
Всё же я завёл мотор. Он затарахтел, как ночной сторож колотушкой. Я вспомнил Костино предупреждение и поскорее выключил зажигание. Потом сел на бочку и задумался; от утреннего бодрого настроения не осталось и следа.
Разобрать мотор — ещё куда ни шло, а как его ремонтировать?
— Неважно работает твой автомобиль, молодой человек.
Я поднял голову. У плетня стоял мужчина в соломенной шляпе и смотрел на меня. Глаза у него были серые, серьёзные.
Он подошёл ближе и поставил на траву маленькую корзиночку мелкой лесной земляники.
— С дороги услышал, как шатуны барабанят. Что же ты довёл двигатель до такого состояния?
— Это Санька Бобров… Доездился до ручки, а потом бросил и смылся из колхоза. А меня назначили…
Мужчина внимательно оглядел меня.
— Это твоя первая машина? Нелёгкое у тебя начало, брат. И несправедливое. Другие шофёры в колхозе есть?
— Есть. Яшка и Костя Мельников. Да у них машины хорошие.
— Машины — не люди, все одинаковые, — строго сказал мужчина.
Он погладил крыло, заглянул под капот, потом вынул из кармана белых брюк носовой платок и вытер ладонь.
-— Ладно, механик, не вешай нос. Поддомкрачивай передок и снимай колёса, а я скоро вернусь, помогу. — И поднял с травы корзиночку.
Я посмотрел ему вслед и вдруг крикнул:
— А вы правда придёте?
Мужчина обернулся:
— Ну конечно!
Он ушел, а у меня работа как-то сразу наладилась: ключи будто сами попадали на гайки, шланги легко отсоединялись, болты и шайбы со звоном летели в ведёрко. Я даже не заметил, как прошло время и человек этот вернулся.
Теперь на нём были старые тёмные брюки и синяя майка.
— Эге, механик, ты успел уже головку блока снять. А прокладку не испортил?
— Нет. Она на кабине.
— То-то. Как тебя зовут?
— Виктором.
— А я Пётр Павлович. Давай, Витя, сливай масло. — Он заглянул под машину. — А вот это уж плохо: сейчас придётся работать внизу, а передок держится на одном домкрате — чуть что, и из нас блин.
Пока я подставлял деревянные чурки под ось, Пётр Павлович осмотрел инструмент и опять сделал замечание:
— Ключи ржавые и грязные,
— Вычищу. Это всё Санька!
Я лежал под машиной и отвинчивал болты картера, а Пётр Павлович сидел на чурке; мне были видны его ноги в хороших жёлтых полуботинках и шёлковых носках — в таких бы ходить только по праздникам.
Потом Пётр Павлович тоже залез под машину и начал показывать, как убираются фольговые прокладки.
— Прохвост всё же ваш Санька, — заметил он, разглядывая крышки шатунов. — Ещё бы немного поездил — и весь сплав выкрошил бы.
— Точно, прохвост был этот Санька. Правильно говоришь, товарищ. Из-за таких наш колхоз в отстающие попал, — послышалось сверху, и я увидел рыжие, подшитые валенки Терентия Фёдоровича,