Мы с мужем получили схожее образование, обсуждали Сартра и свободу, ходили смотреть «Приключение» Антониони, оба придерживались левых взглядов. И всё же мы вышли из разных миров. В его мире люди не были богачами, но кончали университеты, умели поддержать любой разговор и играли в бридж. Его мать была ровесницей моей. Стройная, с гладким лицом и ухоженными руками, она могла прочитать с листа любые ноты и умела «принимать». (Воплощение женщины из простеньких комедий, какие показывали тогда по телевизору: ей за пятьдесят, нитка жемчуга на шелковой блузке, «обезоруживающе наивна».)
Моя мать испытывала смешанные чувства: восхищалась образованностью, утонченностью и культурностью новых родственников, гордилась тем, что ее дочь стала частью этого мира, и боялась, что под маской безупречной вежливости ее саму там презирают. Ее ощущение собственной недостойности, которое она переносила и на меня (возможно, оно исчезнет только через поколение), в полной мере проявилось во фразе, которую она сказала мне накануне свадьбы: «Хорошенько следи за хозяйством, а то еще отправят тебя обратно». А несколько лет назад она сказала о моей свекрови: «Ясно же, что она росла не так, как мы».
Она боялась, что ее не будут любить просто так, и потому пыталась заслужить любовь делами. Она помогала нам деньгами в последний год учебы, после всегда спрашивала, чего нам не хватает. У семьи мужа были харизма и чувство юмора; они не считали, что должны нам что-то еще.
Мы переехали в Бордо, а затем в Анси, где мой муж получил руководящую должность. Я работала в лицее в горах, в сорока минутах от дома, готовила еду, растила ребенка: пришла моя очередь стать женщиной, у которой нет ни минуты свободного времени. Я почти не думала о маме, она была так же далеко, как и моя жизнь до замужества. Я коротко отвечала на письма, которые она присылала каждые две недели. Они начинались словами «Мои дорогие дети» и были полны сожалений о том, что она так далеко и не может нам помочь. Раз в год, летом, я на несколько дней приезжала в родительский дом. Рассказывала про Анси, про квартиру, про горнолыжные трассы. При отце она говорила: «У вас всё хорошо, это главное». Когда мы оставались наедине, она явно ждала, что я буду доверительно рассказывать ей о муже, о наших отношениях. Мое молчание расстраивало ее, ведь она так и не получала ответа на вопрос, который, должно быть, не давал ей покоя: «Она хотя бы счастлива с ним?»
В 1967 году у моего отца случился инфаркт, и через четыре дня он умер. Я не могу описать это событие, потому что уже сделала это в другой книге, и рассказать об этом иначе, другими словами, в другом порядке, невозможно. Скажу лишь, что помню, как после папиной смерти мама омывала его лицо, надевала на него чистую рубашку и воскресный костюм. При этом она приговаривала нежные слова, словно купала и укладывала маленького ребенка. Глядя на ее простые и уверенные движения, я вдруг поняла: она всегда знала, что он умрет раньше нее. В тот вечер она снова легла спать рядом с ним. А днем, как и все четыре дня до этого, поднималась к нему в перерывах между покупателями, пока гробовщики не забрали его.
После похорон она была усталой и печальной. «Тяжело терять своего человека», – сказала она мне. Она продолжила вести дела, как прежде. (Недавно я прочла в газете: «Отчаяние – это роскошь». Возможно, книга, которую я пишу после маминой смерти – имея для этого и время, и возможность, – тоже роскошь.)
Она чаще виделась с родственниками, подолгу болтала с молодыми женщинами в магазине, стала позже закрывать кафе, где теперь собиралось всё больше молодежи. Она много ела и снова набрала вес. Любила поговорить и посплетничать, как молодая девушка. Как-то она гордо сообщила мне, что за ней ухаживают сразу двое вдовцов. В мае 1968-го – по телефону: «Здесь тоже жизнь бурлит, ох как бурлит!» А следующим летом – уже на стороне властей (и возмущалась, когда левые разгромили главный парижский гастроном «Фошон», который она представляла похожим на свой, только больше).
В письмах она уверяла, что скучать ей некогда. Но в глубине души хотела одного: жить со мной. Однажды – робкое: «Если бы я переехала к тебе, то могла бы взять на себя работу по дому».
В Анси я вспоминала ее с чувством вины. Мы жили в «большом буржуазном доме», у нас родился второй ребенок, а она осталась «ни с чем». Я представляла, как она возится с внуками, как живет в комфорте, и думала, что она будет рада такой жизни, раз хотела этого для меня. В 1970-м она продала магазин как частный дом (на сам бизнес покупателей не нашлось) и переехала к нам.
Был мягкий январский день. Она приехала с грузовым фургоном после обеда, пока я была в лицее. Подходя к дому, я увидела ее в саду: она держала на руках годовалого внука и следила за грузчиками, которые переносили мебель и коробки с консервами, оставшимися от магазина. Волосы у нее были полностью седые, она смеялась и вся излучала энергию. «Ты не опоздала!» – крикнула она мне издали. А у меня екнуло сердце: «Теперь я всегда буду у нее на виду».
Вначале она была не так довольна, как я ожидала. Она вдруг перестала быть владелицей магазина. Больше никаких финансовых забот, никакой усталости. Но и никаких новых лиц каждый день, разговоров с покупателями, гордости, что зарабатываешь «свои собственные» деньги. Теперь она была просто «бабушкой». В городе ее никто не знал, поговорить она могла только с нами. Мир внезапно стал для нее тусклым и тесным. Она больше не понимала, кто она.
Жить с нами означало наслаждаться материальными благами («Они прекрасно обеспечены!» – говорила она родственникам). Но при этом – не сушить полотенца на батарее в коридоре, «беречь вещи» (пластинки, хрустальные вазы), «соблюдать гигиену» (не вытирать детям носы своим носовым платком). Обнаружить, что нас не волнует то, что важно для нее – новости, преступления, несчастные случаи, хорошие отношения с соседями, постоянный страх «потревожить» кого-нибудь (мы над этим подшучивали, а ей было не до смеха). Она попала в мир, который принимал и отвергал ее одновременно. «Я здесь не к месту», – сказала она как-то со злостью.
И она не брала трубку, когда телефон звонил прямо рядом с ней, демонстративно стучала, прежде чем войти в гостиную, где мой муж смотрел футбол. Постоянно просила дать ей работу: «Если от меня тут ничего не нужно, я просто уеду», и добавляла в полушутку: «Надо же мне как-то жилье отрабатывать!» Из-за всего этого мы ссорились, я упрекала ее в том, что она специально себя унижает. Мне потребовалось немало времени, чтобы понять: в моем доме мама ощущает ту же неловкость, какую я сама испытывала подростком среди «тех, кто лучше нас» (как будто только «нижестоящие» должны страдать от различий, которых другие даже не замечают). А еще я поняла, что мама изображает из себя прислугу, инстинктивно пытаясь превратить наше культурное превосходство (которое действительно существовало: мы с мужем читали «Ле Монд» и слушали Баха) в экономическое (которого на самом деле не было), в модель «начальник – подчиненный»: так она бунтовала.
Потом она обвыклась и направила все силы на внуков и хозяйство. Она хотела полностью взять на себя работу по дому и досадовала, что на мне остаются готовка и покупки, а еще – стиральная машина, которой она боялась пользоваться. Будь ее воля, она бы никого не подпускала к хозяйству – единственной области, где признавали ее умения и где она точно приносила пользу. Как и прежде, она была матерью, которая отказывается от помощи. Знакомые упреки, если я занималась физическим трудом: «Оставь это, у тебя есть дела поважнее» (когда мне было десять, это означало «учить уроки», теперь – готовиться к занятиям, вести себя как интеллектуалка).
Мы снова общались в том особом тоне – смесь раздражения и вечного недовольства, – из-за которого со стороны казалось, что мы в ссоре. Эти интонации в разговоре матери с дочерью я узна́ю на любом языке.
Она обожала внуков и отдавала им всю себя. После обеда она сажала младшего в коляску и шла гулять по городу. Заходила в церкви, часами бродила по ярмарке, гуляла по старому городу и возвращалась уже к ночи. Летом она поднималась с мальчиками на холм в Анси-ле-Вье, водила их на озеро, позволяла есть вдоволь конфет и мороженого и сколько угодно кататься на карусели. Она знакомилась в парках с гуляющими и потом часто с ними виделась. Болтала с хозяйкой местной булочной. Заново создавала свой мир.
Она читала «Ле Монд» и «Ле Нувель Обсерватер», ходила к подруге «на чай» («Мне не нравится, но я ничего не говорю!» – смеялась она), интересовалась антиквариатом («Ценная, должно быть, вещь»). У нее больше не проскакивало ни одного крепкого словечка, она старалась «деликатно» обращаться с вещами, «следить за собой» и держать свой нрав в узде. И гордилась, что под конец жизни всё же овладела умением, которое буржуазным женщинам ее поколения прививали с юности: быть «идеальной хозяйкой».
Она больше не носила черное, только светлые цвета.
На снимке, сделанном в сентябре 1971 года, ее лицо сияет под шапкой совершенно белых волос. Она похудела, на ней блузка «Родье» с узором из арабесок. Перед нею – внуки, она обнимает их за плечи. Крупные ладони, пальцы чуть согнуты – совсем как на свадебной фотографии.
В середине семидесятых она вместе с нами переехала под Париж, в новый, еще не достроенный город, где моему мужу предложили работу получше. Мы поселились в новом жилом комплексе посреди равнины. До магазинов и школ было два километра. Соседей мы видели только по вечерам. На выходных они мыли машины и прибивали полки в гаражах. В этом сером бездушном месте витала какая-то бесприютность, не было ни мыслей, ни чувств.
Она так и не смогла привыкнуть к такой жизни. Днем гуляла по пустым улицам Роз, Нарциссов и Васильков. Часто писала семье и друзьям из Анси. Иногда доходила до торгового центра Леклерк по другую сторону автострады. Добираться туда приходилось по разбитым дорогам, проезжающие машины обрызгивали ее грязью. Она возвращалась домой замкнутой и напряженной. Ее тяготило, что она зависит от меня и моей машины и не может сделать сама даже простейшие вещи – купить пару чулок, сходить в церковь или к парикмахеру. Она стала раздражительной, жаловалась: «Не могу же я целыми днями читать!» Когда мы купили посудомоечную машину и тем самым лишили ее одной из обязанностей, она чувствовала себя чуть ли не униженной: «И что мне теперь делать?» Из соседей она общалась только с одним человеком – женщиной с Карибских островов, офисной служащей.