Женщина — страница 7 из 9

Прошло полгода, и она решила вернуться назад, в Ивто. Она переехала в одноэтажную квартиру-студию для пожилых людей, недалеко от центра. Счастье снова быть независимой, видеться с последней из сестер (все остальные умерли), с бывшими клиентами и замужними племянницами, которые приглашали ее на семейные праздники и крестины. Она брала книги в муниципальной библиотеке, в октябре ездила в паломничество в Лурд с другими прихожанами. Но при этом – неизменное однообразие жизни без работы, раздражение оттого, что вокруг одни старики (ее гневный отказ проводить досуг в компании «тех, кому за шестьдесят»), и наверняка – тайная досада: жители городка, где она прожила полвека, – единственные, чье мнение имело для нее значение, – никогда не увидят сами, какого успеха добились ее дочь и зять.

Та квартира-студия станет ее последним домом. Мрачноватая комната с кухней в углу, окна в садик, ниша в стене для кровати и тумбочки, ванная и домофон для связи с консьержкой. Казалось, само пространство сковывает любые действия, но и делать там, по сути, было нечего – только сидеть, смотреть телевизор и ждать ужина. Каждый раз, когда я ее навещала, она оглядывалась вокруг и говорила: «Грех жаловаться». А мне казалось, что она еще слишком молода для этого места.

Мы садились обедать друг напротив друга. Сначала наперебой говорили о здоровье, об учебе мальчиков, о новых магазинах, о каникулах, и вдруг – тишина. Она, как обычно, пыталась поддержать разговор: «Ах да, кстати…» Однажды я подумала о том, что, с тех пор как я родилась, эта студия – единственное место, где мама никогда не жила вместе со мной. Когда я собиралась уходить, она обычно просила помочь ей разобраться с какими-нибудь документами или принималась искать вырезки с советами по уборке и уходу за собой, которые заранее приберегала для меня.

Мне больше нравилось приглашать ее к нам, чем навещать самой. Казалось, куда проще на пару недель включить ее в нашу жизнь, чем на три часа погружаться в ее бесцельное существование. Она приезжала по первому приглашению. Мы переехали из того жилого комплекса в старый поселок рядом с новым городом. Ей там нравилось. Она выходила из вагона в красном костюме, с чемоданом, который не позволяла забрать. Едва бросив вещи, она кидалась полоть клумбы. Летом мы брали ее с собой в Ньевр на целый месяц. Там она бродила одна по заросшим тропам и возвращалась с килограммами ежевики и исцарапанными ногами. Она никогда не говорила «Я слишком стара, чтобы…» (ходить с мальчиками на рыбалку и на ярмарку, не спать допоздна и так далее).

Однажды в декабре 1979-го примерно в половине седьмого вечера на пешеходном переходе через Национальную автостраду 15 ее сбил «Ситроен СХ», который ехал на красный. (Из статьи в местной газете следовало, что водителю просто не повезло: «Недавний дождь плохо сказался на видимости», а «фары встречных машин слепили глаза, и это, наряду с другими факторами, привело к тому, что автомобилист не увидел семидесятилетнюю женщину».) Она получила перелом ноги и травму головы. Неделю не приходила в сознание. Хирург в больнице был уверен, что она выкарабкается благодаря крепкому телосложению. Она вырывалась, пыталась выдернуть капельницу и поднять загипсованную ногу. Кричала своей умершей двадцать лет назад светловолосой сестре, чтобы та была осторожна, потому что на нее несется машина. Я смотрела на ее обнаженные плечи, на тело и впервые видела его боль, беззащитность. Мне казалось, что я стою перед молодой женщиной, которая однажды ночью во время войны родила меня в муках. Я цепенела от мысли, что она может умереть.

Она восстановилась и стала ходить, как раньше. Была твердо намерена выиграть суд против водителя «ситроена» и проходила все медицинские обследования решительно, чуть ли не нагло. Все говорили, как ей повезло. А она гордилась, словно та машина была очередным испытанием, которое она, как и всегда, сумела преодолеть.


Она изменилась. Стала раньше обедать и ужинать: в одиннадцать утра и в полшестого вечера. Читала только желтую газетенку «Франс-Диманш» и фотокомиксы, которые приносила ей молодая женщина, бывшая клиентка (и которые она прятала в буфет перед моим приходом). Она включала телевизор с самого утра, когда еще не было передач, только музыка и настроечная таблица на экране, и оставляла на весь день, хотя даже не глядела в ту сторону, а вечером засыпала перед ним. Она стала раздражительной, то и дело говорила «это отвратительно» про сущие пустяки – если блузка не гладилась или хлеб дорожал на десять центов. Она впадала в панику, когда приходило письмо из пенсионного фонда или рекламная листовка о каком-нибудь выигрыше: «Но я ничего не просила!» Она чуть не плакала, вспоминая Анси, прогулки с мальчиками по старому городу, лебедей на озере. Ее письма стали реже и короче: ей будто не хватало слов. В квартире у нее появился специфический запах.

С ней происходили странные вещи. Она ждала на платформе поезда, который уже ушел. Выходила за продуктами и обнаруживала, что все магазины закрыты. Ее ключи то и дело исчезали. Магазин «Ля Редут» присылал ей товары, которых она не заказывала. Она ополчилась на родственников из Ивто, обвиняла их в том, что они лезут в ее денежные дела, и отказывалась с ними общаться. Однажды сказала по телефону: «Мне уже осточертела эта треклятая квартира». Казалось, она в постоянном напряжении перед невидимой угрозой.

Июль 1983-го был невыносимо жарким даже в Нормандии. Она перестала пить и есть – утверждала, что ей достаточно лекарств. Однажды она потеряла сознание на солнце. Ее привезли в медицинское отделение хосписа. Через несколько дней, когда ее откормили и выпоили, она почувствовала себя лучше и стала проситься домой. «Иначе я выпрыгну из окна», – заявила она. Врач сказал, что ей больше нельзя оставаться одной, и посоветовал переселить ее в дом престарелых. Я отказалась.

В начале сентября я поехала в хоспис, чтобы забрать ее к себе. Я уже разошлась с мужем и жила с сыновьями. Всю дорогу туда я думала: «Теперь я смогу о ней заботиться». (Как в детстве: «Когда я вырасту, мы с ней будем путешествовать, поедем в Лувр» и так далее.) Погода стояла чудесная. Она мирно сидела на переднем сиденье, держа сумку на коленях. Мы, как обычно, говорили о детях, об их учебе, о моей работе. Она весело рассказывала истории о соседках по палате. Только раз она странно высказалась об одной из них: «Вот сучка, я бы ей надавала по роже». Это последний день, когда я помню маму счастливой.

Здесь заканчивается ее история – по крайней мере та, где у нее есть свое место в этом мире. Она постепенно теряла рассудок. Болезнь Альцгеймера – так врачи называют форму старческой деменции. Последние дни мне всё сложнее писать: возможно, я бы хотела вообще не доходить до этого места. Но я знаю, что не успокоюсь, пока не найду слов, способных объединить сумасшедшую, которой она стала, с сильной и яркой женщиной, которой она когда-то была.

Она путалась в доме и часто со злостью спрашивала, как пройти в ее собственную спальню. Она теряла вещи («Никак не могу разыскать», как она говорила) и страшно удивлялась, когда обнаруживала их в местах, где была уверена, никогда их не оставляла. Она просила давать ей шить, гладить, чистить овощи, но, едва начав, тут же теряла самообладание и злилась. Она жила в постоянном беспокойстве, ей не терпелось посмотреть телевизор, пообедать, выйти в сад, но ничто не приносило ей удовлетворения.

После обеда она, как и прежде, садилась за стол в гостиной с адресной книгой и стопкой бумаги. Спустя час она рвала начатые письма, которые так и не смогла закончить. В одном из них, в ноябре: «Дорогая Полетта, я по-прежнему в этой тьме».

Потом она стала забывать простые действия и назначение вещей. Не могла расставить тарелки и стаканы на столе, выключить свет в комнате (она забиралась на стул и пыталась выкрутить лампочку).

Она одевалась в поношенные юбки и штопаные чулки и не давала их снять: «Ты у нас, верно, в богачки заделалась, раз всё выбрасываешь». Спектр ее чувств сузился до двух эмоций – гнева и подозрительности. В каждом слове ей мерещилась угроза. Насущные заботы стали для нее постоянным мучением: купить лак для волос, выяснить, когда придет врач, сколько у нее денег на сберегательной книжке. Временами у нее случались приступы нарочитого оживления, она хихикала без причины, желая показать, что совершенно здорова.

Она перестала понимать то, что читала. Сновала из комнаты в комнату и бесконечно что-то искала. Она опустошала свой шкаф, раскладывала платья и сувениры на кровати, потом возвращала всё на другие полки. А на следующий день начинала всё заново, словно не могла найти идеальное расположение. Как-то в январе, субботним вечером она запихнула половину своей одежды в пластиковые пакеты и зашила края нитками. Когда она не убиралась, то сидела на стуле в гостиной, скрестив руки, и смотрела перед собой. Ничто больше не приносило ей радости.

Она забывала имена людей. Церемонно называла меня «мадам». Не узнавала внуков. За столом спрашивала их, хорошо ли им здесь платят. Она думала, что живет на ферме и это другие работники, как и она. При этом она понимала, что с ней что-то не так, – ее стыд, когда она прятала под подушку испачканное мочой белье, и тихий голосок из постели однажды утром: «Оно само». Она цеплялась за мир изо всех сил. Неистово, неровными стежками шила и складывала стопками шарфы и носовые платки. Стала привязываться к предметам – например, всегда ходила со своей косметичкой и чуть не плакала, если не могла ее найти.

За тот период я дважды попадала в аварию по своей вине. У меня постоянно болел живот, было трудно глотать. Я срывалась по любому пустяку, всё время хотелось плакать. А иногда, наоборот, мы с мальчиками истерически хохотали, делая вид, что мамины провалы в памяти – это розыгрыш. Я рассказывала о ней людям, которые ее не знали. Они молча смотрели на меня. Мне казалось, что я тоже схожу с ума. Однажды я несколько часов бесцельно колесила по сельским дорогам до самой ночи. Я завела роман с мужчиной, который был мне неприятен.