— Я к чему клоню… Надо бы у самой Кукушкиной разузнать. Как бы ненароком, ненавязчиво… Можно так сказать: мол, я вашего супруга вчерась видевши. Он пребывает в полном здравии и даже хорошо выглядит, несмотря на полную одиночества жизнь.
Внук неохотно признал:
— Да я уж и сам хотел. Тем более и повод есть наведаться. Скажу, мол, имеются сведения на ее закоренелого противника Муханова — может, соблазнится и купит полкило компромату… А то еще на свидание ее приглашу, чтобы разузнать о личной жизни, в ресторан позову… А полученные сведения гражданке Песоцкой загоню по тройной цене!
— Вот это жизнь, — завистливо вздохнул дед, мечтательно щурясь, — встреча с красивой женщиной, ресторан, поцелуй под плакучей ивой… Помню, в тамбовской банде была одна такая…
— Разве это жизнь, — оборвал лирические воспоминания Веня, — даже кулаки почесать не об кого! Ни тебе перестрелок, ни линии огня, ни вооруженных задержаний. Скукота!
— Кукушкина, к тебе! — крикнула санитарка в душный больничный покой, осуждающе глядя на запыленные ботинки посетителя.
В мутном, слегка разжижаемом люминесцентным светом коридоре показалась дородная фигура, еще издалека благоухавшая едкими медицинскими ароматами.
— На уколы? — осведомилась она у визитера. — В процедурную!
По пути фигура в белом халате нырнула в палату, откуда послышалось:
— Борцуков! Нечего курить в форточку, как будто я не вижу. Жалдырин, какое пиво, когда у вас третий стол! Падонкин, готовимся к клизме!
Затем обладательница дородной фигуры переместилась в процедурную и скомандовала с очевидным вожделением:
— Ну, давайте сюда ваши ягодицы!
— Зачем? — испуганно пробормотал специалист по черному и белому пиару, топча несвежими носками антисептически блестевший кафель. — Я, собственно, по другому поводу…
— Что, внутривенно? — въедливо прищурился дородный халат. — Давайте сюда вашу карту!
Но медицинской карты у больного не было. И вообще, пациент вел себя странно, не как больной: он с нескрываемым изумлением пялился на свою собеседницу, а в его руках красовалась пачка глянцевых агитационных календарей.
— Мне бы насчет вашего мужа узнать, и вообще… Зашел к вам домой, а там дети… Сказали, что вы в больнице, вот я и подумал… Может, думаю, здоровье прихватило, надо проведать. Вот… — Посетитель выложил на стол примятый букетик полевых цветов и жухлое яблоко.
— А, так это Вовик вас прислал? — мигом посуровела медсестра. — Вспомнил на старости лет! Нет, скажите, что я к нему ни за что не вернусь, и не надо ко мне гонцов подсылать. Хватит, отмучилась двадцать один год… Отбыла срок!
— Я вообще-то не столько от него, сколько… Вот! — Посетитель робко протянул пачку календарей. — Не ваша ли сестренка, простите за нескромность?
Сестра с любопытством развернула календарь:
— Надо же, тоже Кукушкина и тоже Елена! Смешно…
— Причем, заметьте, полная однофамилица! — угодливо лебезнул пациент. — Даже и отчество совпадает.
Медсестра пожала плечами, изучающе глядя на злодейку, захапавшую ее личную фамилию. Несостоявшийся больной не отставал:
— Кстати спросить, не родственники ли? Может, по мужу в родстве состоите?
— Нет, — твердо молвила Кукушкина. — Аналогичных родственников не имею.
Веня огорченно перевел взгляд с агитационного плаката на вооруженную шприцем медсестру: женщины были так не похожи, что даже скулы сводило от их абсолютной разности. Одна была рыжая, другая обесцвеченная, одна в очках, другая — в марлевой маске, одна фигуристая, другая еще фигуристее, одна в английском костюме, другая — в медицинском халате с запахом формалина. Было от чего прийти в отчаяние!
— Звиняйте, ошибочка вышла, — проговорил Веня, быстро пятясь к двери.
Ему расхотелось звать подложную Кукушкину в ресторан, заводить с ней шуры-муры и обволакивать ее средневековой галантностью. Он боялся, что на предложение поужинать ему ответят немедленным промыванием желудка.
— Вот тебе и кандидатка! — потрясенно пробормотал сыщик, окунувшись в яркий жаркий полдень, полный запахов горячей травы, пыльной листвы и неминуемого к вечеру дождя. — Кукушкины плодятся как кролики…
От жары и неудачи на него напало уныние, тяжелое, как бетон.
— А ну ее к бесу, эту Кукушкину, мало ли всякой швали бродит по свету? — фыркнул он. — Займусь-ка я лучше Мухановым. Мужик как-никак, меньше всяких тайн мадридского двора, пластических операций и многоженства. Всего одна жена, да и та мертва, слава те господи.
Веня направлялся к автобусной остановке, когда дорогу ему перебежала кошка.
— Брысь, — фыркнул сыщик, проделав легкое швырятельное движение ногой, которого животное избежало только благодаря опытности обращения с двуногими.
Далее кошка пошла своей дорогой, а сыщик — своей. Но возможно, ход его расследования оказался бы совершенно иным, если бы Веня уважал в кошке человека и дал себе труд выслушать животное, которое в данный момент удирало от него, опасаясь за целостность своего спинного хребта.
Кошка Элеонора (если бы умела говорить)
Нет, вы видели?! Нет, вы заметили?! Он едва не вышиб из меня мою бессмертную душу! А ведь еще Маркс утверждал, что по отношению к животным, особенно к кошкам, можно судить о цивилизованности общества.
Да что там, даже дорогу перейти нынче никакой возможности нету — гоняют они на своих машинах, летают, хотя не птицы, но тоже о двух ногах. Никакой совести в них не наблюдается.
Хотя о какой совести можно говорить, если теперь объедки на помойку выбрасывают преимущественно в полиэтиленовых пакетах. Ты и так и сяк, и мордой об косяк… И носом подлезешь, и лапой разворошишь — а все никак. И чувствуешь, всем нутром своим чувствуешь, всей своей оголодалой натурой, что в пакет упрятана восхитительная рыбья голова, еще не окончательно тухлая, а ничего поделать не можешь. Слюной скорее захлебнешься, чем поужинаешь. Ну, спрашиваю я вас, есть совесть у этих людей? И где она? В пакете завязана?!
Я вообще людей не очень люблю. Не за что мне их особенно глубоко обожать. Ты и об ихние ноги потрешься, и помурлычешь — на какие только низости, противные моей возвышенной, свободолюбивой натуре, не приходится пускаться, чтобы снискать хлеб насущный! — а они в ответ тебе банальных щей навалят, как будто ты какая-нибудь травоядная тварь… Ну, конечно, поначалу лапой дернешь и уйдешь, обуреваемая глубоким душевным разочарованием, но потом все же вернешься. Иногда и щец недурно похлебать — при нашей-то бездомной жизни не до разносолов…
Вот раньше, когда я жила в одном интеллигентном семействе… Вот были времена! И звали тогда меня вовсе не Муською, как можно предположить исходя из моего внешне-полосатого облика, а, между прочим, Элеонорой. Спала я исключительно на письменном столе, гадила только на «Литературную газету». Сидя на подоконнике, зевала на оперный театр, как будто он не театр, а обыкновенный цирк шапито.
Помнится, в гости к нам захаживал один академик… О, как часто мы с ним беседовали о высоких материях, когда я, уютно свернувшись у него на коленях, мурлыкала ему про категорический императив Канта, а он в ответ интересовался моим мнением относительно текущего мироустройства! И кормили меня там неплохо, вырезкой с рынка. Поскольку консервов я не люблю, особенно кошачьих, — душа, знаете ли, не принимает. Плебейская пища для дворовых подкидышей! И спала я, между прочим, не где-нибудь, а в вольтеровском кресле. Помню, бывалоча, развалюсь я — и не смей меня хозяин обеспокоить, оцарапаю!
И между прочим, костей из супа мне никогда не давали, учитывая мой нежный желудок и высокое происхождение от белоснежной Джульетты, любимицы академика Зильбермана, и неизвестного отца, предположительно (учитывая мою любовь к кино — обожаю спать на телевизоре!) — Василия с киностудии, одно время хаживавшего к моей матушке по крыше и, когда она была в тягости, скоропостижно скончавшегося от свалившейся ему на хребтину декорации.
А теперь… Теперь я веду жизнь хоть и более свободную, чем во времена моей неразумной молодости, но куда беспокойнее. Отчего я оставила родное уютное гнездышко, спросите вы? Любовь, любовь, любовь, во всем виновата любовь — отвечу я вам!
Любовь помутила мой разум, отравила сердце. От ее пьянящего действия я не смогла больше беседовать с академиком, гадить на «Литературку» и кушать вырезку. От ее головокружительного изнурения я укусила хозяйку, оцарапала хозяина, за что тот униженно попросил у меня прощения, и сбежала на улицу, шмыгнув в неплотно прикрытую дверь.
О, до сих пор я помню тот солнечный мартовский день и тот волшебный миг, когда на повороте лестницы между первым и шестнадцатым этажом (мы, кошки, не слишком сильны в цифрах!) я встретила его, моего суженого, моего рыжего Барсика с зелеными глазами и дохлой крысой в зубах! Как он был обворожителен, галантен, смел! Мой прежний хозяин ни в какое сравнение не шел с ним, даже несмотря на свою вырезку с рынка и вольтеровское кресло. Он не мог бы, как Барсик, одним ловким прыжком закогтить жирного дворового голубя или точным укусом придушить юркнувшую за поленницу мышь. Да что там, мой Барсик и с крысой не испугался сразиться! Конечно, он имел пролетарское происхождение и не был лично знаком с академиком Зильберманом, но зато как ловко мог увести сосиску из рук зазевавшегося дворового мальчугана! Как изящно он лез по тонюсенькой веточке к вороньему гнезду, где истерично пищали только что вылупившиеся птенцы!
Итак, сердце мое было покорено… Я влюбилась безоглядно. Мы ушли на чердак и зажили там, не ведая печали. К хозяевам я больше не вернулась. Ведь лучше с любимым подбирать объедки на помойке, чем прозябать в одиночестве над тарелкой с вырезкой!
Мы с Барсиком жили долго и счастливо, месяца эдак два или двадцать… Ловили мышей и птиц, душили на чердаке голубят. Жизнь казалась легкой и беззаботной — потому что лето и кругом было полно еды, не успевали вывозить с помойки. Встречаясь со своими бывшими хозяевами, я делала вид, что незнакома с ними, отворачивала морду, не отзывалась на дурацкие имена, которыми они меня осыпали, надеясь вновь привязать мое свободолюбивое существо, и даже не реагировала на подманивания докторской колбасой, которую, впрочем, всегда искренне уважала.