Но там его угрюмое состояние (и развивающееся в нем подозрение, о чем я умолчал, что принятое им решение было скорее продиктовано страхами воришки, укравшего очередную овцу, чем благородными движениями совести) лишь усугубилось по контрасту: от быстрой ходьбы по телу побежала теплая волна, усиленная теплом солнечных лучей. Оно было на удивление отчетливым, это незамутненное рассветное солнце. Казалось, от него исходит запах, как от теплого камня, ощутимый поток фотонов струился сквозь пространство. Каждая травинка источала жемчужный аромат. На склонах ясени и клены цвета золотистого меда в косых лучах воздевали к небу росистые зеленые молодые побеги; в них было что-то религиозно загадочное, этакая доисторическая религия… бальзам друидов, зеленое сладкое всевластие с черными прожилками… палитра от ярко-изумрудного до нежно-салатного. Дорогу ему перешла лиса и на мгновение изумленно на него уставилась, как на непрошеного гостя. А вскоре, словно под копирку, с таким же собственническим видом и богоподобной убежденностью в том, что вторглись в ее владения, косуля подняла на него глаза, отвлекшись от обгладывания побегов; смерив его взглядом королевы, она не спеша развернулась и скрылась в чаще. Картина Пизанелло[96] в Национальной галерее запечатлела как раз такой момент: святой Губерт[97] в лесу эпохи раннего Ренессанса остановился как вкопанный перед птицами и зверями. Святой в столбняке, как будто он стал жертвой розыгрыша, все его высокомерие вдруг утонуло в половодье глубочайшей тайны Природы: под солнцем все равны.
Но не только эти два зверя преисполнились сознания собственной значимости. Деревья звенели от пения птиц – черноголовок и серых славок, обычных и черных дроздов, от курлыканья диких голубей; все это наполняло безветренное рассветное утро этакой вечерней безмятежностью, но без элегической печали. Чарльзу подумалось, что он идет через бестиарий такой красоты в каждой миниатюрной детали, что каждый листок, каждая птичка и спетая ею песенка казались самим совершенством. Он даже приостановился, ошеломленный изысканностью этого мира, где всякая тварь уникальна и занимает свое законное место. В трех метрах от него крошечный крапивник уселся на куст ежевики и затянул свои пронзительные трели. Чарльз видел его поблескивающие черные глазки, его красно-желтое пульсирующее горлышко – такой малюсенький комочек из перьев и при этом ангел-провозвестник эволюции: да, я такой, и ты не сумеешь пройти мимо, меня не заметив. Чарльз стоял, как когда-то святой Пизанелло, удивляясь скорее собственному удивлению, что этот мир существует совсем рядом, так близко от удушающе банального повседневного мира. В эти редкие мгновения дерзкого пения все привычное – и, стало быть, бесконечная череда дней и мест, пройденных Чарльзом, – представлялось ему вульгарным, грубым, кричащим. Вызывающая тоска человеческого существования обнажилась до сердцевины, а настоящая жизнь пульсировала в торжествующем горлышке этой птахи.
Оно как будто возвещало куда более глубокую и необычную реальность, чем псевдолиннейская, которую Чарльз этим утром осознавал на морской отмели, – возможно, не более оригинальную, чем преимущество жизни над смертью, личности над видом, экологии над классификацией. Сегодня подобные вещи мы воспринимаем как данность и не можем себе даже представить, насколько неприемлемым был для Чарльза смутный подтекст этой песенки. Ибо в ней отражалась не столько глубинная реальность, представшая перед его глазами, сколько универсальный хаос, маячащий за хрупкой структурой человеческого уклада.
В этой природной евхаристии присутствовала еще и личная горечь, поскольку Чарльз чувствовал себя во всех отношениях отлученным. Врата закрылись перед носом, рай потерян. И тут опять же Чарльз был похож на Сару – он мог стоять в этом Эдеме и не испытывать никакой радости, лишь завидовать крапивнику, поющему в экстазе.
Он по примеру Сары выбрал тропу, которая не просматривалась с молочной фермы. И правильно сделал – по звяканью ведра можно было заключить, что дояр или его женушка уже трудится. Он твердым шагом углубился в лес, но несколько параноидальные последствия, связанные с чувством вины, продолжали сказываться, и ему чудилось, что деревья, цветы и даже неодушевленные предметы внимательно за ним следят. У цветов глаза, у камней уши, а стволы осуждающих его деревьев – такой несметный греческий хор.
Дойдя до развилки, он выбрал левую тропку. Она вела через густой подлесок и пересеченную местность; здесь почва начинала разрушаться, и уже маячило молочно-голубое безмятежное море. Потом земля немного выровнялась и даже отвоевала цепочку зеленых лужаек у дикой природы, а метрах в ста к западу от последней лужайки, в лощинке, убегающей к скалам, Чарльз увидел соломенную крышу амбара. Старая солома покрылась мхом, что лишь добавляло ощущение заброшенности этого каменного строения, больше похожего на хижину. Когда-то здесь летом жил какой-нибудь скотовод, а сейчас амбар использовался дояром как сенохранилище. Ну а за прошедшие с тех пор сто лет почва до того осела, что от него и вовсе ничего не осталось.
Чарльз остановился и стал разглядывать лощину. Он ожидал увидеть женскую фигуру, и полная заброшенность этого места его только сильнее растревожила. Он направился туда, как человек в джунглях, где водятся тигры: в любую минуту на тебя набросятся, и не факт, что ты сумеешь воспользоваться своим оружием.
Старая дверь закрыта. Чарльз заглянул в квадратное окошко с восточной стороны, и из темноты в нос ударил мускусно-сладкий запах лежалого сена. Он увидел начало сеновала напротив входной двери. Он обошел весь домик, заглядывая в другие окна. Сары здесь не было. Чарльз вернулся к входу с мыслью, что он ее просто опередил. Но неухоженная земля вокруг выглядела безлюдной в этот мирный ранний час. Он вытащил брегет и подождал две-три минуты, не зная, что делать. Наконец решился и толкнул дверь в амбар.
Он разглядел грубый каменный пол и два или три покосившихся стойла у дальней стены с сенозаготовкой. Там все просматривалось смутно из-за яркого луча, пробивавшегося сквозь ближайшее окошко. Чарльз подошел к этому косому лучу… и остановился как вкопанный. В старом стойле на гвозде висела черная шляпка. Вероятно, из-за прочитанных накануне страшилок он испытал леденящее душу предчувствие, что за проеденной древоточцем перегородкой скрывается нечто ужасное… эта шляпка висит, как такой насосавшийся вампир, над чем-то пока невидимым. Уж не знаю, что он предполагал там увидеть… изуродованный труп?.. он был близок к тому, чтобы развернуться и бежать обратно в Лайм. Но некий призрачный звук подтолкнул его вперед. Он боязливо заглянул за перегородку.
30
Но чем нагляднее эти сознательные иллюзии правящего класса изображаются как фальшивые и чем менее они отвечают здравому смыслу, тем догматичнее они отстаиваются и тем более лукавым, морализаторским и возвышенным становится язык данного общества.
Сара вернулась домой – хотя «дом» в этих обстоятельствах звучит несколько иронично – раньше миссис Фэйрли. Почитав, как водится, хозяйке Библию на ночь, она ушла к себе, но вскоре к ней постучалась домоправительница, которая не упустила своего шанса. Сара открыла дверь. На лице ее была привычная маска печали, а вот миссис Фэйрли не скрывала своего торжества.
– Вас ждет хозяйка. Незамедлительно.
Сара опустила голову и едва заметно кивнула. Миссис Фэйрли бросила сардонический и резкий, как скисший сок, взгляд на покорную головку и вышла вон, угрожающе шурша юбками. Но, вместо того чтобы спуститься вниз, она притаилась за углом, пока не услышала, как дверь в хозяйские покои закрылась за секретаршей-компаньонкой. Тогда она тихо подкралась и стала подслушивать.
Миссис Поултни в кои-то веки не восседала на троне, а стояла у окна, сосредоточив все свое красноречие в спине.
– Вы хотели со мной поговорить?
Похоже, что нет – миссис Поултни не пошевелилась, не издала ни звука. Возможно, на нее так подействовало опущенное и, казалось бы, обязательное обращение «мадам», и что-то в тоне Сары давало понять, что она это сделала не случайно. Сара перевела взгляд с черной спины на разделявший их журнальный столик. На нем лежал конверт, что сразу бросалось в глаза. Чуть поджатые губы – то ли от решимости, то ли от обиды, сказать трудно – были единственной реакцией Сары на эту снежную королеву, которая, если уж говорить всю правду, испытывала легкое замешательство, не зная, как лучше раздавить змею, пригретую на ее груди. Наконец миссис Поултни решила обрушить занесенный топор.
– В конверте месячное жалованье. С компенсацией за неполученное предварительное уведомление. Прошу вас покинуть мой дом завтра утром при первой возможности.
Теперь Сара могла с афронтом воспользоваться оружием хозяйки. Она не двинулась с места и не издала ни звука, пока та в ярости не повернулась. На побелевшем лице только щеки горели румянцем.
– Вы не слышали, что я сказала, мисс?
– Я могу узнать причину?
– Вы смеете позволять себе дерзости!
– Я смею спросить, за что меня увольняют.
– Я напишу мистеру Форсайту. Я прослежу за тем, чтобы вас заключили под стражу. Вы оскорбление для всего общества.
Столь пылкая тирада дала результат. Щеки у Сары тоже разгорелись. Видно было, как вздымалась внушительная грудь хозяйки.
– Я приказываю вам сию минуту покинуть эту комнату.
– Очень хорошо. Поскольку я здесь видела одно лицемерие, я сделаю это с превеликим удовольствием.
Сделав парфянский выпад, Сара уже направилась к выходу. Но миссис Поултни была из тех актрис на сцене, чья реплика должна прозвучать последней. А может, я к ней несправедлив, и она лишь хотела совершить благое дело, хотя по ее тону этого не скажешь.
– Возьмите ваше жалованье!