– Я говорю всего лишь о партнерстве. В практическом смысле ничего более обременительного, чем редкие посещения головного офиса с общей проверкой текущих дел. Я думаю, вас удивят люди, которых я поставил на самые ответственные посты. Вот уж кого можно не стыдиться.
– Мои колебания, уверяю вас, никак не связаны с социальными предрассудками.
– Тогда они вызваны исключительно вашей скромностью. И тут, молодой человек, вы себя недооцениваете. День, о котором я упомянул, придет… меня уже не будет, и вам придется как-то распорядиться тем, что я строил всю жизнь. Вы можете найти отличных управляющих, которые будут делать работу за вас. Но помяните мое слово: успешное предприятие нуждается в активном владельце не меньше, чем хорошая армия в генерале. Даже самые лучшие солдаты не выиграют сражение без опытного командира.
После столь лестного сравнения Чарльз себя почувствовал Иисусом из Назарета, искушаемым Сатаной. Он тоже пережил свои дни в пустыне, отчего предложение казалось особенно соблазнительным. Но он был джентльменом, а джентльмены торговлей не занимаются. Он подыскивал нужные слова – и не нашел. В деловых переговорах нерешительность является признаком слабости. И мистер Фриман ухватился за свой шанс.
– Вы никогда не убедите меня в том, что мы все произошли от обезьяны. Сама мысль представляется мне кощунственной. Но я много раздумывал над вещами, которые вы говорили во время нашего небольшого спора. Я бы вас попросил повторить… про цель теории эволюции. Виды должны меняться…
– Чтобы выжить. Они должны приспосабливаться к изменениям окружающей среды.
– Точно. Вот в это я верю. Я на двадцать лет старше вас. И не раз попадал в ситуации, когда надо было меняться, и очень ловко, по законам дня, иначе просто не выжить. Ты обанкротишься. Все меняется. Сейчас великий век прогресса. А прогресс – как живой конь. Или ты им управляешь, или он тобой. Я не намекаю на то, что быть джентльменом – недостойная цель, избави бог. Но мы живем в век деяний, великих деяний, Чарльз. Вы можете сказать, что вас они не касаются… что это ниже вас. А вы себя спросите: должно ли это меня касаться? Вот все, что я предлагаю. Поразмышляйте. Пока нет необходимости принимать решение. Никакой необходимости. – Он сделал паузу. – Но вы же не будете с порога отметать саму идею?
Чарльз чувствовал себя кое-как сшитой скатеркой, жертвой цивилизации во всех отношениях. Все старые сомнения по поводу собственной бесполезности возродились в нем с новой силой. Он понял, кого в нем видит мистер Фриман: бездельника. И что он ему на самом деле предлагает: заслужи приданое своей жены. Чарльз был бы рад ответить с осторожным холодком, но в голосе хозяина за внешним напором чувствовалось тепло, исходя из почти семейных отношений. Чарльз подумал о том, что он всю жизнь гулял по приятным холмам и вот подошел к огромной скучной равнине… и, в отличие от более известных пилигримов, впереди он видит только Долг и Уничижение, а вовсе не Счастье и Прогресс.
Он заставил себя взглянуть в эти ждущие и пронзающие глаза дельца.
– Признаюсь, мысли мои путаются.
– Я прошу лишь об одном: чтобы вы подумали.
– Да, конечно. Разумеется. Я подумаю самым серьезным образом.
Мистер Фриман распахнул дверь и улыбнулся.
– Боюсь, что впереди у вас еще одно испытание. Миссис Фриман сгорает от любопытства, желая услышать последние сплетни из Лайма.
И вот уже они шли по широкому коридору к просторной лестничной площадке с видом на огромный холл. Все там было в лучшем современном вкусе. Спускаясь по крутой лестнице – внизу их ждал лакей, – Чарльз смутно почувствовал себя униженным, как лев в клетке. Он испытал, сам того не ожидая, острый прилив любви к Уинсайетту с его «убогими» старыми картинами и мебелью, с его прошлым, его надежностью, его savoir-vivre[105]. Абстрактная идея эволюции увлекала, зато от ее практики веяло такой же напыщенной вульгарностью, как от свежепозолоченных коринфских колонн, обрамлявших дверь, перед которой он и его мучитель на миг остановились… «Мистер Чарльз Смитсон, мадам!»… прежде чем войти в салон.
38
Век золотой и на мне однажды свой оттиск оставит.
Сердце, как жернова, все перемелет в трудах.
Обман на обмане меня, словно в печи, переплавят.
Мы, раз уж так суждено, все обращаемся в прах.
Когда Чарльз наконец вышел из фриманского особняка на широкие ступеньки, уже сгустились сумерки и зажглись газовые фонари. К запахам весенней зелени из парка и привычной сажи примешивался легкий туман. Чарльз втянул носом горько-соленый лондонский аромат и решил прогуляться пешком. А вызванный для него двухколесный экипаж отпустил.
Он шагал безо всякой цели более или менее в сторону своего клуба на Сент-Джеймс Сквер, поначалу вдоль мощной ограды Гайд-парка, которая всего три недели назад обрушилась перед толпой (и перед испуганным взором его недавнего собеседника), что ускорило принятие великого билля о реформе парламентского представительства. Он свернул на Парк-Лейн. Трафик тот еще. Заторы в середине викторианской эпохи не уступали нынешним, а в смысле шума дали бы сто очков вперед – железные колеса экипажей с жутким скрежетом бороздили гранитный булыжник. В расчете сократить путь он попал в самую гущу района Мейфэр. Туман сгустился и не столько все накрыл, сколько придал окружающему налет сновидения, и он чувствовал себя гостем из другого мира, Кандидом, не видевшим ничего, кроме очевидного, человеком, неожиданно утратившим иронический взгляд.
Без этой фундаментальной основы психики он стал как будто голым, и это, пожалуй, точнее всего описывает его внутренние ощущения. Он уже толком не понимал, зачем приезжал к отцу Эрнестины; то же самое можно было изложить в письме. Его щепетильность так же абсурдна, как все эти разговоры о бедности и необходимости регулировать свой доход. В те времена, и особенно в такие вечера, окутанные опасным туманом, люди с достатком передвигались в экипаже, а бедные ходили пешком. Так что навстречу Чарльзу попадались исключительно представители низших слоев: челядь из богатых домов, клерки, продавцы, нищие, метельщики (когда по городу бегают лошади, без этой профессии не обойтись), мелочные торговцы, уличные сорванцы, одна или две проститутки. Любой из них воспринял бы двести фунтов в год как сказочное богатство, а ему только что выразили соболезнования в связи с тем, что он наскребает в двадцать пять раз больше.
Чарльз был не из числа первых социалистов. Он не испытывал морального превосходства, связанного с его привилегированным экономическим положением, поскольку совершенно не ощущал своей привилегированности в других отношениях. Вот они, живые доказательства. Прохожие, за исключением нищих, не выглядели несчастными, хотя вроде бы им далеко до успеха. Он же одинок и несчастен. Ему казалось, что все эти регалии, которые обязан носить джентльмен, похожи на тяжелый панцирь, ставший смертным приговором для ископаемых ящеров. Он замедлил шаг, мысленно увидев этого монстра, а затем и вовсе остановился, несчастное живое ископаемое, а мимо него и магазинных витрин с деловым видом сновали куда более юркие и приспособленные особи – этакие амебы под микроскопом.
Два шарманщика соревновались друг с другом, а игрок на банджо с ними обоими. Шла бойкая торговля картофельным пюре, свиными ножками и горячими каштанами («Каштаны с пылу с жару, считайте, даром!»). Одна старушка продавала спички, другая – бледно-желтые нарциссы в корзинке. Водоносы и распределители воды по магистралям, мусорщики в вязаных шапочках, механики в квадратных шляпках и целая армия уличных шпанят, сидящих на крылечках и просто на обочине или облокотившихся на стоящий дилижанс, этих маленьких стервятников. Один такой подросток прекратил свою пробежку для согрева – он был бос, как и большинство ему подобных – и пронзительно свистнул мальчишке, размахивавшему пачкой цветных оттисков, и тот сразу подбежал к Чарльзу, стоявшему в кулисах этой оживленной сцены.
Он поспешил унести ноги и свернул в темную улочку. А вослед ему резкий голосок затянул популярную в тот год издевательскую песенку:
Эй, лорд Мармедюк, здоровый битюг,
Пожалуйте к нашим овинам.
Выпьем пивка, закусим слегка
И поскачем по голым пружинам!
Тра-ля-ля-ля-ля, тра-ля-ля-ля-ля,
Поскачем по голым пружинам!
Чарльзу это напомнило (когда он благополучно сбежал от голосистого пацана) о другой составляющей лондонской атмосферы – напомнило не физически, но все равно ощутимо, как сажа в воздухе – привкусе греха. Это было связано не столько с жалкими уличными девицами, которые то и дело попадались навстречу и молча провожали его глазами (девицы сразу узнавали в нем джентльмена, тогда как они охотились на добычу попроще), сколько с общей анонимностью огромного города, с ощущением, что здесь все можно сделать по-тихому, и никто ничего не заметит.
Лайм – город всевидящих, а это – город слепых. Никто не поворачивался в его сторону. Он был практически невидимым, он не существовал, и это давало ощущение свободы, но жутковатое ощущение, поскольку, в сущности, он эту свободу потерял… как ранее Уинсайетт. Если вдуматься, то он все потерял, о чем ему напоминал мир вокруг.
Прошедшие мимо мужчина и женщина говорили по-французски и были французами. И у Чарльза тут же возникло желание перенестись в Париж, подальше отсюда… за границу. Снова путешествовать! Бежать, бежать… он десяток раз пробормотал эти слова, прежде чем, метафорически выражаясь, встряхнуться и обвинить себя в непрактичности, в романтических мечтаниях, в отсутствии долга.
Он миновал конюшни – не модные нынче двухуровневые хорошенькие квартирки, а шумные помещения, выполнявшие свою изначальную функцию: здесь чистили скребницей лошадок и ремонтировали экипажи, здесь кони цокали копытами, когда их впрягали в оглобли, и насвистывал возница, пока мыл бока коляски, – шла подготовка к вечерней работе. Чарльз вдруг сделал для себя ошеломляющее открытие: бедные люди в глубине души счастливее, чем богатые. Они не страдальцы, стенающие под гнетом богачей, как их пытаются изображать радикалы, а такие счастливые паразиты. Он вспомнил, как несколько месяцев назад в саду Уинсайетта наткнулся на ежа. Он потыкал его тростью, еж тотчас свернулся в клубок, и между торчащих иголок обнаружился рой потревоженных блох. Тогда его как биолога скорее привлекла, чем оттолкнула эта связь двух миров. Сейчас же его повергла в уныние мысль о новоявленном еже: вся его защита сводится к тому, чтобы притвориться мертвым, выставив иголки, эти сенсорные окончания аристократа.