Женщина французского лейтенанта — страница 62 из 79

В душе Чарльз не желал быть агностиком. Не нуждаясь в вере, он вполне счастливо жил без нее, а разум, знание Лайелла и Дарвина убеждали его в том, что можно обходиться и без догмы. И вот он плакал – не из-за Сары, а из-за своей неспособности наладить разговор с Богом. Сидя в темной церкви, он осознал, что все провода отключены. Связь невозможна.

В тишине раздался громкий «клак». Он обернулся, заранее прикрывая глаза рукавом. Но тот, кто попытался войти в церковь, похоже, смирился с тем, что она уже закрыта. Ушел отверженный двойник Чарльза. А сам он, сложив руки за спиной, прохаживался взад-вперед по центральному проходу. С могильных плит под ногами на него смотрели полустершиеся имена и даты – последние окаменелости, все, что осталось от других жизней. То ли этот променад с оттенком богохульства, то ли оставшиеся в прошлом приступы отчаяния, но к нему вернулись спокойствие и ясность ума. И возник диалог между его лучшей и худшей половинами… или между ним и распятой фигурой в темной глубине церкви.

С чего мне начать?

Начни, мой друг, со своих поступков. И хватит уже себе говорить: «Лучше бы я этого не делал».

Я тут ни при чем. Меня к ним подталкивали.

Каким образом?

Меня обманывали.

Какой умысел скрывался за этим обманом?

Я не знаю.

А ты порассуждай.

Если бы она любила меня всерьез, она бы меня не отпустила.

И продолжала бы тебя обманывать?

Она мне не оставила выбора. Она сама сказала, что наш брак невозможен.

По какой причине?

Разный социальный статус.

Как благородно.

Ну и Эрнестина. Я дал ей торжественную клятву.

Которую нарушил.

Я все исправлю.

Любовью? Или чувством вины?

Это не так важно. Брачная клятва считается святой.

Если это не так важно, то и брачную клятву нельзя считать святой.

Существует мой долг.

Ах, Чарльз, Чарльз, эти слова я прочитывал в глазах самых немилосердных людей. Долг – всего лишь горшок для хранения. Как величайшего зла, так и величайшего добра.

Она хотела, чтобы я ушел. В ее глазах я читал презрение.

Сказать тебе, что делает Презрение в эту минуту? Она рыдает от отчаяния.

Я не могу вернуться.

Ты полагаешь, что водой можно смыть кровь у тебя в паху?

Я не могу вернуться.

Зачем ты повторно с ней встречался на береговом уступе? Зачем провел ночь в Эксетере? Зачем пришел к ней в комнату? Позволил ей себя обнять? Зачем…

Да, я все это признаю! Я согрешил. Но меня заманили в западню.

Тогда почему ты сейчас свободен?


Ответа не последовало. Чарльз снова сел и стиснул пальцы с таким остервенением, будто хотел сломать костяшки, а взгляд устремил в темноту. Но другой голос не оставлял его в покое.


Друг мой, есть, пожалуй, лишь одно, что она любит сильнее, чем тебя. И у тебя не укладывается в голове: именно потому, что она тебя так любит, она должна была отдать тебе то, что она любит еще сильнее. Я тебе скажу, почему она рыдает. Потому что тебе не хватает смелости вернуть ей ее дар.

Какое она имела право подвергать меня мучениям?

А какое у тебя было право на рождение? Вдохи и выдохи? Богатство?

Кесарю кесарево…

А мистеру Фриману Фриманово?

Это гнусное обвинение.

Таков твой дар мне? Эти гвозди ты вбиваешь в мои ладони?

При всем моем уважении… у Эрнестины тоже есть ладони.

Тогда попробуем прочесть по ее ладони. Счастье там не прочитывается. Она знает, что по-настоящему ты ее не любишь. Что ты ее обманываешь. Каждый день, снова и снова.


Чарльз положил руки на пюпитр перед собой и зарылся в них с головой. Его раздирала проблема выбора, почти осязаемая и уж точно не пассивная, толкавшая его к будущему, которое не ему выбирать.


Бедный Чарльз, загляни в свое сердце. Ты приехал в этот город, чтобы доказать самому себе: я еще не угодил в тюремную камеру под названием «мое будущее». Но побег из тюрьмы – это не один предпринятый шаг, мой друг. Так же как одним шажком не преодолеть расстояние отсюда до Иерусалима. Каждый день, Чарльз, каждый час надо делать следующий шаг. Каждую минуту надо быть готовым к тому, что в тебя вобьют гвоздь. Выбор очевиден. Ты остаешься в камере, отсиживая срок за долг, честь, самоуважение и чувствуя себя комфортно и в безопасности. Или ты на свободе, пока тебя не распнут. Ты в компании камней, колючек и выставленных спин, окруженный всеобщим молчанием и ненавистью.

Я слабый.

Но ты стыдишься своей слабости.

Какой был бы миру прок от моей силы?


Ответа не последовало. Но что-то заставило Чарльза подняться со скамьи и подойти к крестной перегородке. Он поглядел сквозь одно из деревянных окошечек на алтарный крест и после короткого сомнения прошел внутрь, миновал сиденья на клиросе для певчих и оказался перед ступеньками, ведущими к алтарному столу. Свет из дальнего конца храма едва сюда проникал. Он мог с трудом разглядеть лик Христа, но при этом испытал прилив таинственной эмпатии. Он увидел себя… пусть не такого благородного и всечеловечного, как Иисус… распятого.

Вот только не на кресте, а на чем-то другом. Хотя раньше у него мелькала мысль, что он как бы распят на Саре, до такого богохульства, одновременно религиозного и реального, он еще не доходил. Нет, скорее она стояла рядом и ждала церемонии обручения… или с другой целью. До него не сразу дошло… ну конечно…

Чтобы снять его с креста!

Внезапное озарение позволило Чарльзу увидеть истинный смысл христианства: оно состоит не в том, чтобы славить это дикое варварство и возвеличивать его ради практической выгоды – отпущение грехов, – а в том, чтобы создать мир, в котором распятый сможет сойти с креста, и все увидят лицо, не искаженное смертной мукой, а улыбающееся победе, достигнутой всем миром.

Он словно увидел этот век с его бурной жизнью, с его железными установками и жесткими условностями, с его подавленными эмоциями и насмешливым юмором, с его умеренной наукой и неумеренной религией, с его коррумпированной политикой и незыблемыми социальными кастами, как тайного врага его собственных потаенных желаний. Вот где он обманывался… В этом мире нет ни любви, ни свободы… а также мысли, целеполагания и даже злого умысла, поскольку обман заключен в самой его природе – в нем нет ничего человеческого, это машина. Вот он, порочный круг со всеми неудачами, слабостями, раковыми опухолями и роковым изъяном, который сделал его тем, какой он есть: олицетворение нерешительности, а не реальности, скорее сон, чем явь, скорее молчание, чем слово, кусочек мяса на косточке вместо действия. Ископаемое!

Вроде живой, а уже труп.

Он подошел к краю бездны.

И еще: странное чувство, которое он испытывал с первой минуты, как вошел в церковь, – и не только сейчас, это предчувствие сопровождало его всякий раз, когда он входил в храм, – что он не один. За его спиной стояла целая конгрегация. Он обернулся.

Ряды пустых скамеек.

И он подумал: если все они умерли, если нет жизни после смерти, то не все ли мне равно, что обо мне подумают? Они ничего не узнают, они не смогут судить.

А дальше он сделал радикальный вывод: они ничего не знают, они не могут судить.

Так он отправил в урну свой век, призрачный и глубоко порочный. Это четко сформулировано в пятьдесят первой строфе поэмы Теннисона In Memoriam. Вслушайтесь:

Но правда ли, мы так хотим,

Чтоб, разлучившись, были с нами?

Нас, с нашей болью и грехами,

Не горько будет видеть им?

Вдруг тот, чей суд и похвала

Так дороги мне были здесь,

Меня увидит как я есть —

Пристанищем греха и зла.

Но я забыл – любовь не судит,

Все покрывает и не мыслит

Зла, и грехов людских не числит;

И веры, знаю, не убудет.

Да, вам дано иное зренье.

Смотрите! Крестные пути

Непросто до конца пройти —

И пусть нам будет снисхожденье!

Все существо Чарльза восставало против этого макабрического желания двигаться задом наперед, обратив взоры на покойных отцов, а не на будущих сыновей. Прежние мысли о том, что прошлое, как призрак, стоит у него за спиной, обернулись приговором: ты заживо погребен, даже если сам этого еще не понял.

Если кому-то это показалось уходом в атеизм, то я не соглашусь. Христос не только не упал в глазах Чарльза, а, наоборот, ожил, снятый с креста. Чарльз не спеша вернулся в неф, воротя нос от безучастных резных фигур. Но не от Иисуса. И снова зашагал по проходу взад-вперед, посматривая на могильные плиты под ногами. Он словно заглянул в иной мир: новая реальность, новые причинно-следственные связи, новое творение. Каскад конкретных картин – если хотите, назовем это отдельной главой из его гипотетической автобиографии – пронесся в его мозгу. В такой же пиковый момент, как вы, возможно, помните, миссис Поултни за какие-то три секунды, отсчитанные в ее гостиной настенными часами из мрамора и золоченой бронзы, проделала долгий путь вниз от вечного спасения до леди Коттон. И я бы погрешил против истины, если бы не сказал, что Чарльз вдруг подумал о дядюшке в таком контексте: лично я не стану обвинять сэра Роберта в моем расстроенном браке и в моей связи, недостойной нашей семьи; пусть он во всем винит себя. И еще одна сценка, непрошеная, пришла ему на ум: Белла Томкинс против Сары. Невероятная пара! Он попытался вообразить, кто из них поведет себя более достойно. Если Эрнестина сражалась бы тем же оружием, что и леди Белла, то Сара… в ее глазах подначки и выпады миссис Томкинс будут тонуть, как в море… восприниматься безответно… превращаться в грязные пятнышки на лазоревом небе!

А как он приоденет Сару! Повезет ее в Париж, Флоренцию, Рим!

Это, конечно, не самый подходящий момент для сравнения со святым Павлом, направляющимся в Дамаск. Но лицо Чарльза (увы, стоящего спиной к алтарю) внезапно просветлело. А может, это был эффект от газовой лампы у