Эти европейские и средиземноморские скитания продолжались пятнадцать месяцев, и за все это время его нога ни разу не ступила на родную землю. Он ни с кем не переписывался, отправляя лишь редкие деловые письма Монтегью – инструкции, куда высылать деньги, и тому подобное. Периодически его поверенный должен был печатать объявления в лондонских газетах: «Если Сара Эмили Вудраф или кто-то из ее знакомых сообщат адрес проживания…» Но отклика так и не последовало.
Сэр Роберт с огорчением воспринял письменное известие о расторжении помолвки, но со временем, купаясь в сладкой патоке собственного грядущего счастья, махнул рукой на это дело. Какие его годы, черт побери, найдет себе еще не одну невесту, наверняка и получше, к тому же избавил дядю от сомнительного родства с этим Фриманом. Перед отъездом из Англии племянник приехал познакомиться с миссис Беллой Томкинс. Дама ему не понравилась, и он искренне пожалел дядюшку. От повторного предложения «Маленького дома» он отказался. Имени Сары не упоминал. Он пообещал вернуться на свадьбу, но потом придумал прекрасную отговорку: малярия. Близнецы, вопреки его фантазиям, на свет не появились, зато, когда пошел тринадцатый месяц его изгнания, у дяди родился сын и наследник. К тому времени он так далеко зашел в своей безнадежности, что после отправки поздравительного письма испытывал лишь одно желание – чтобы его нога больше не ступала на землю Уинсайетта.
Если чисто технически Чарльз не блюл себя – в лучших европейских отелях было хорошо известно, что английские джентльмены выезжают за границу, чтобы оттянуться, и такие возможности им предоставлялись, – то эмоционально он сохранял целомудрие. Он совершал (или извращал) половой акт с молчаливым цинизмом… примерно так же, как взирал на древнегреческие храмы или принимал пищу. Гигиеническая процедура. Мир без любви. Порой в какой-нибудь церкви или художественной галерее он на мгновение воображал, что Сара рядом. И вдруг распрямлялся, делал глубокий вдох. Он не только запретил себе роскошь бесплодной ностальгии; он уже все хуже понимал, где проходит граница между реальной Сарой и Сарой его грез: если первая – назовем ее Евой – олицетворяла все таинства, глубинные смыслы и саму любовь, то вторая была полусумасшедшей интриганкой-гувернанткой из затерянного приморского городка. А представляя себе их случайную встречу, полагал, что не увидит в ней ничего, кроме собственной дури и заблуждений. Хотя публикацию объявлений в газетах он не отменил, но все чаще склонялся к мысли: не откликается – ну и хорошо.
Его главным врагом была скука, и именно она как-то вечером в Париже подсказала, что этот самый Париж ему надоел, и снова тащиться в Италию, или Испанию, или еще куда-то неохота, и тут-то он и решил, что пора домой.
Вы наверняка подумали, что я имею в виду Англию, но нет. Для Чарльза она перестала быть домом, хотя он туда и съездил на неделю после Парижа. Так получилось, что из Леггорна в Париж он ехал в компании двух американцев – пожилого джентльмена и его племянника из Филадельфии. Может, все объяснялось удовольствием от разговоров на не совсем чужом языке; в общем, Чарльз проникся к ним симпатией. Их примитивные реакции на достопримечательности – он лично водил их по Авиньону и привез повосхищаться аббатством Везле, – само собой, приводили в изумление. Зато никакого лицемерия. Они не производили впечатление глупых янки, которые, в представлении викторианцев, населяли Штаты. Их простоватость сводилась исключительно к полному незнанию Европы.
Старший филадельфиец в действительности был человек начитанный и тонкий знаток жизни. Однажды после ужина они с Чарльзом затеяли длинную дискуссию (племянник выступал в роли слушателя) касательно перспектив Англии и ее взбунтовавшихся колоний, и критические, хотя и вежливо сформулированные, замечания американца о родине-матушке затронули душевные струны нашего героя. За американским акцентом скрывались взгляды, мало чем отличавшиеся от его собственных. Он даже разглядел вдали, пускай смутно и только с помощью дарвинистских аналогий, как Америка обгоняет старые виды. Это вовсе не означает, что он стал подумывать об эмиграции, хотя тысячи английских бедняков ежегодно отправлялись за океан. Но Ханаанская земля, которую они себе представляли (тут срабатывала самая наглая ложь в истории рекламы), сильно отличалась от той, какая виделась ему: страна, где живут трезвомыслящие, простые в обращении джентльмены – вроде этого филадельфийца и его племянника, слушающего их с прилежным вниманием. Дядя сформулировал свою мысль предельно четко: «Мы, в целом, говорим, что думаем. А из Лондона, уж простите, мистер Смитсон, я унес впечатление такое: только не говори, о чем ты думаешь, и да поможет тебе Бог».
Но это еще не все. Чарльз поделился своими мыслями с Монтегью во время их ужина в Лондоне. К Америке тот отнесся с прохладцей.
– Я сомневаюсь, что там много златоустов на один акр, Чарльз. Ты не можешь выступать как доверенное лицо отбросов общества из Европы и одновременно представлять цивилизованный слой. Хотя, вероятно, их старые города будут поприличнее. – Он сделал глоток портвейна. – А кстати, вот где она могла бы оказаться. Такая мысль наверняка приходила тебе в голову. Я слышал, дешевые пакетботы заполнены женщинами в поисках мужей. Для нее, конечно, есть другие резоны, – поспешил он добавить.
– Я об этом не думал. По правде сказать, в последние месяцы я вообще о ней редко думаю. Все надежды рухнули.
– Тогда поезжай в Америку и утоли свою печаль на груди какой-нибудь прекрасной Покахонтас[134]. Говорят, у родовитого английского джентльмена при желании есть отличный выбор из числа самых красивых девушек. Pour la dot comme pour la figure[135].
Чарльз улыбнулся. То ли при мысли об особенно красивых девушках, то ли вспомнив об уже заказанном билете через океан, о чем он еще не успел сказать Монтегью… сие оставим нашему воображению.
59
Устал уже в себе копаться —
Кем стал и должен быть какой.
Так пусть корабль несет по морю
За путеводною звездой.
Переход из Ливерпуля в Бостон выдался не слишком удачным. Чарльз частенько склонялся над чашей для морской болезни, а когда его не тошнило, снова и снова задавался вопросом, за каким чертом его понесло на другой, куда более примитивный край света. А может, оно и к лучшему. Он представлял себе Бостон как жалкое скопление срубов, поэтому реальность, когда в одно прекрасное солнечное утро его взору предстали дома из теплого кирпича и с белыми деревянными шпилями, не говоря уже о впечатляющем золотом куполе, его приятно удивила. И первое впечатление не оказалось обманчивым. Как когда-то он запал на двух филадельфийцев, так сейчас его обворожило бостонское общество с его милотой и открытостью. Не сказать, чтобы его чествовали, но за неделю два или три рекомендательных письма привели к приглашениям в несколько приличных домов. Его позвали в «Атенеум»[136]; он, на минуточку, обменялся рукопожатием с сенатором; он пожал морщинистую лапу поистине значительной фигуры, пусть и не столь пугающе красноречивой, – старика Дейне, родоначальника американской литературы, коему на тот момент пошел восьмидесятый год. А вот с куда более знаменитым автором, с которым было бы интересно поговорить, получи он доступ к кругу Лоуэлла в Кембридже, – тот как раз подумывал о прямо противоположном решении, если иметь в виду мотивы и предрасположение, а речь, в общем-то, идет о корабле, стоящем пока на якоре, но готовом поплыть в обратном направлении и совершить изнурительный и локсодромный переход до поистине богатой, хотя и заиленной, гавани английского Рая (нет, мне не следует обезьянничать, подражая мастеру), – так вот, с Лоуэллом Чарльз так и не встретился.
Хотя он отдал долг вежливости, посетив «Колыбель свободы» в Фэньюэл-холле, ему пришлось столкнуться с определенной враждебностью, поскольку Британии так и не простили ее недавнего окольного участия в Гражданской войне, и существовал стереотип – Джон Булль, такой же вульгарно упрощенный, как дядя Сэм. Однако Чарльз явно не вписывался в этот образ: он утверждал, что война за независимость была справедливой, он восхищался Бостоном как центром американской науки, движением против рабства и много чем еще. Он отвечал на допросы с пристрастием по поводу «Бостонского чаепития»[137] и «красных мундиров»[138] невозмутимой улыбкой и тщательно подбирал слова, дабы не выглядеть снисходительным. Мне кажется, его особенно порадовали две вещи: восхитительная новизна природы (незнакомые растения, деревья, птицы) и, после посещения Гарварда на противоположной стороне реки, названной его именем, некоторые удивительные, доселе незнакомые образцы окаменелостей. И еще одна радость – сами американцы. Поначалу он обратил внимание на некоторое отсутствие иронии, и пару раз ему пришлось выкручиваться после неловкого contretemps[139], когда с юмором брошенные фразы были восприняты буквально. Зато какие плюсы… Откровенность, прямые подходы, прелестное любопытство в сочетании с открытым гостеприимством… наивность, но с таким здоровым цветом лица после набеленных европейских лиц. И почти сразу в женском ракурсе. Молодые американки были куда более свободными в обращении, чем их европейские современницы. Заокеанское движение эмансипации насчитывало уже добрых два десятка лет. Их прямота казалась Чарльзу необыкновенно привлекательной.
И они отвечали ему взаимностью. Превосходство социальных вкусов по женской части, по крайней мере в Бостоне, по-прежнему с готовностью демонстрировалось Лондону. Он, того и гляди, потерял бы сердце, но его держал в клещах убийственный документ мистера Фримана, который мысленно вырастал между ним и всяким невинным женским личиком. Лишь одно лицо могло бы его простить и прогнать видение.