Он явился в доспехах, с копьем наперевес, чтобы убить дракона и вытащить ее из нужды, спасти от никчемной работы в никчемном доме… а дама все испортила. Ни цепей, ни рыданий, ни протянутых в мольбе рук. Он выглядел, как мужчина, который пришел на светский раут, полагая, что это будет бал-маскарад.
– Он знает, что вы незамужняя?
– Я считаюсь вдовой.
Следующий вопрос вышел совсем уж неуместным, но он потерял всякое чувство такта.
– Кажется, его жена умерла?
– Да. Но не в его сердце.
– И он больше не женился?
– Он здесь живет вместе со своим братом.
И тут она назвала имя еще одного обитателя этого дома, тем самым как бы давая понять Чарльзу, что его почти не скрываемые подозрения ни на чем не основаны. Вот только при одном упоминании этого имени уважающие себя викторианцы вздрагивали. Ужас, вызываемый его поэзией, публично выразил Джон Морли[142], один из тех важных особ, которые словно родились златоустами (то есть пустозвонами) той эпохи. Чарльз вспомнил самую изюминку из его гневной филиппики: «похотливый лауреат шайки сатиров». А хозяин дома! Ведь поговаривают, что он принимает опиум. И вот уже в голове Чарльза возникла оргиастическая картина – ménage à quatre… или даже à cinc[143], если считать девушку, впустившую его в дом. Правда, в облике Сары не проглядывало ничего оргиастического. Скорее упоминание имени поэта говорило о ее невинности. И вообще, что мог разглядеть через закрытую дверь знаменитый лектор и критик, склонный к преувеличениям, хотя и широко уважаемый, даже вызывающий восхищение? А тем более мог ли он побывать в этом притоне порока?
Я слишком выделяю худшую, а-ля Морли, половину сознания Чарльза; лучшая же его половина, та, которая разглядела в Саре ее истинную природу, несмотря на все злословие Лайма, отчаянно сопротивлялась этим гнусным подозрениям.
Он начал ей тихо рассказывать, а другой, потаенный голос отчитывал его за формальный подход, за внутренний барьер, не позволяющий поведать о бесконечной череде одиноких дней и ночей, когда ее дух был с ним рядом, витал над ним и перед ним… о слезах, невыразимых словами. Он рассказал о том, что произошло в Эксетере в ту ночь. О своем решении. О страшном предательстве Сэма.
Он все ждал, что она обернется. Но она продолжала смотреть в окно на зелень, на играющих детей. Он замолчал и подошел к ней поближе.
– То, что я говорю, для вас ничего не значит?
– Для меня это значит так много, что я…
– Прошу вас, продолжайте, – тихо попросил он.
– Я не могу подыскать слова.
Она отошла на несколько шагов, как будто не могла глядеть ему прямо в глаза. И посмотрела, только оказавшись возле мольберта. Прошептала:
– Я не знаю, что сказать.
Но это было сказано без эмоций, без растущей благодарности, которой он так отчаянно жаждал. С простотой и некоторым замешательством, если уж называть вещи своими именами.
– Когда-то вы признались, что любите меня. Вы дали мне самое важное для женщины подтверждение, что… чувства, которые нами овладели, не были просто симпатией и взаимным притяжением.
– Я это и не отрицаю.
В его глазах промелькнула обида. А она опустила глаза. На этот раз он отвернулся к окну. В комнате повисло молчание.
– Но вы нашли новые и более сильные интересы.
– Я не думала, что когда-нибудь снова вас увижу.
– Это не ответ.
– Я себе запретила сожалеть о несбыточном.
– Это тоже не…
– Мистер Смитсон, я не являюсь его любовницей. Если бы вы его знали, знали трагедию его личной жизни… вы бы не… – она не договорила. Он слишком далеко зашел и теперь стоял с побелевшими костяшками сжатых пальцев и горящими щеками. Она продолжила, уже спокойно: – Да, я нашла новые интересы. Но никак не связанные с тем, на что намекаете вы.
– Тогда я не понимаю, как интерпретировать ваше очевидное смущение.
Ответа он не получил.
– Я легко могу себе представить, что у вас появились… друзья… куда более интересные и забавные, в отличие от меня. – Он поспешил добавить: – Вы меня вынуждаете выражаться так, что мне самому противно. – Она продолжала молчать. Он горько усмехнулся. – Теперь я понимаю. Я стал мизантропом.
Признание сработало. Смерив его озабоченным взглядом, она поколебалась и наконец приняла решение.
– Это не входило в мои планы. Я хотела как лучше. Я злоупотребила вашим доверием, вашим великодушием, я… да, я отдалась вам, навязала себя, прекрасно понимая, что у вас есть другие обязательства. Мною овладело безумие. Только в Эксетере я отдала себе в этом отчет. Худшее, что вы тогда обо мне подумали… все правда. – Она замолчала, он ждал. – С тех пор я видела не раз, как художники уничтожали свои работы, которые любителю показались бы отменными. Однажды я запротестовала. На это мне сказали, что если художник не является сам себе суровым судьей, то он недостоин звания художника. Я с этим согласна. Я поступила правильно, уничтожив то, что было между нами. За этим скрывалась ложь…
– В том не было моей вины.
– Я вас и не виню. – Помедлив, она продолжила, уже мягче: – Мистер Смитсон, недавно я для себя отметила одну фразу у мистера Раскина. Он написал о непостоянстве концепций. К естественному подмешивается искусственное, к чистому – нечистое. Именно это, мне кажется, и случилось два года назад. И мне ли не знать, какую роль я во всем сыграла, – произнесла она совсем тихо.
В нем снова проснулось странное ощущение ее интеллектуального равенства. А также их всегдашнего диссонанса, связанного с языком: формализованным в его случае, что особенно наглядно проявилось в любовном послании, которое она так и не получила; и безо всяких околичностей – у нее. Два разных языка. В одном сквозят пустота и глупые потуги – о чем, собственно, она и сказала: «искусственные концепции», – а в другом есть субстанция и чистота мысли и суждений; разница между незатейливыми выходными данными в конце книги и какой-нибудь страницей, разрисованной Ноэлем Хамфризом[144], – замысловатые завитки, тщательная проработка, рококошный ужас пустоты. Тут они полностью не совпадали, хотя по доброте душевной – или из желания от него избавиться – она старалась этого не показывать.
– Могу ли я продолжить метафору? Нельзя ли еще вернуться к тому, что вы называете концепцией, в которой изначально были естественность и чистота?
– Боюсь, что нет, – сказала она, избегая встречаться с ним взглядом.
– Я находился отсюда в четырех тысячах миль, когда до меня дошло известие, что вас нашли. Это было месяц назад. С тех пор не было часа, чтобы я не думал о нашем разговоре. Вы… вы не можете мне отвечать исключительно наблюдениями об искусстве, пусть даже идущими вразрез с моими.
– Они имеют прямое отношение к жизни.
– То есть вы хотите сказать, что вы никогда меня не любили.
– Я этого не говорила.
Она отвернулась. Он снова к ней приблизился.
– Так скажите! Скажите: «Я была ведьмой, я видела в нем только полезный инструмент для расправы. И сейчас мне нет дела до того, что он меня по-прежнему любит, что за все время своих скитаний он не встретил женщины, которая могла бы сравниться со мной, что он всего лишь призрак, тень, получеловек, лишь бы держался от меня подальше». – Она опустила голову. Он понизил голос. – Скажите: «Мне нет дела до того, что все его преступление состояло в нерешительности, которая продлилась несколько часов, что в искупление этого греха он пожертвовал своим добрым именем, своей…». Хотя это все неважно, я бы принес жертву в сто раз бо́льшую, если понадобится… Дорогая моя Сара, я…
Он уже был на грани слез. Он осторожно протянул руку и коснулся ее плеча, но она тотчас напряглась, и рука упала.
– Да, есть другой.
Он бросил бешеный взгляд в сторону отвернутого лица и, сделав глубокий вдох, направился к выходу.
– Постойте. Я должна вам еще кое-что сказать.
– Самое главное вы уже сказали.
– «Другой» – это не то, о чем вы подумали!
В ее тоне прозвучало что-то новое и такое напряженное, что рука, потянувшаяся к шляпе, остановилась на полпути. Он обернулся и увидел раздвоенную личность: прежнюю Сару-обвинителя и Сару, умоляющую ее выслушать. При этом она глядела в пол.
– Есть другой… в вашем понимании. Он… художник. Мы познакомились здесь, и он зовет меня замуж. Я его уважаю, я им восхищаюсь как мужчиной и как художником, но я никогда за него не выйду. Если бы сейчас меня поставили перед выбором: мистер… он или вы… вы бы не покинули этот дом отвергнутым. Можете мне поверить. – Она сделала шажок навстречу, глядя ему прямо в глаза, и он ей поверил и смущенно отвел взгляд. – Соперник у вас с ним один… я. Я не хочу выходить замуж. Не хочу… во-первых, из-за моего прошлого, приучившего меня к одиночеству. Раньше я его ненавидела. А сейчас я живу в мире, где его так легко избежать. И я научилась его ценить. Я не хочу делить мою жизнь с кем-то. Я желаю быть такой, какая я есть, а не какой меня пожелает видеть муж, даже самый снисходительный.
– А вторая причина?
– Вторая причина связана с моим настоящим. Я не думала, что когда-либо буду счастлива. И вот я счастлива, здесь и сейчас. У меня разнообразная и приятная работа, настолько приятная, что я даже не считаю это работой. Я ежедневно общаюсь с гением. И у них есть свои изъяны. Свои пороки. Но совсем не те, какие рисует мир. Люди, с которыми я здесь столкнулась, открыли мне круг, где существуют достойное поведение и благородные помыслы, о чем я ранее и не подозревала. – Она отвернулась к мольберту. – Мистер Смитсон, я счастлива, что наконец нашла себя… по крайней мере, мне так кажется. Говорю об этом со всей скромностью. Сама я не гений, я лишь обладаю скромными и ограниченными способностями помогать гению. Вы, наверное, сейчас думаете, какая мне выпала удача. Я это понимаю лучше других. И, полагаю, теперь долг за мной. Я не должна искать удачу на стороне. Я считаю ее случайной и не могу себе позволить ее потерять. – После паузы она посмотрела ему в глаза. – Вы вправе обо мне думать что угодно, но я не желаю себе иной жизни, кроме этой. Даже когда меня добивается мужчина, которого я уважаю, который трогает мое сердце сильнее, чем я даю понять, тем более его преданной и благородной любви я не заслужила. – Она опустила глаза. – И я прошу меня понять.