– Миссис Рафвуд вышла?
– Она дала мне понять, что одна леди… хочет поговорить со мной наедине. Она как раз пошла за ней.
Девушка кивнула.
– Понятно.
Но вместо того чтобы уйти, как предполагал Чарльз, она вошла в комнату и усадила дитя на ковер возле мольберта. Достала из кармана передника тряпичную куклу и вручила малышке. Ненадолго опустилась на колени, желая убедиться, что та всем довольна. Потом встала и легкой походкой направилась к выходу. Чарльз, судя по выражению лица, был одновременно оскорблен и озадачен.
– Я полагаю, что леди скоро появится?
Девушка обернулась. На ее губах появилась улыбка. Она выразительно посмотрела на дитя, сидящее на полу.
– Уже появилась.
Секунд десять, после того как дверь за ней закрылась, Чарльз таращился на дитя. Это была девочка с темными волосиками и пухленькими ручками. Уже не младенец, но еще не ребенок. Девочка, вдруг осознав, что Чарльз живое существо, протянула ему куклу с ничего не выражающим звуком. В ее серьезных глазах с серыми радужницами сквозило робкое сомнение… это кто еще такой?.. и вот уже он опустился рядом на ковер и попытался ей помочь встать на нетвердые ножки, при этом изучая маленькое личико, как археолог, только что откопавший первый образчик утраченного древнего свитка. Девочка была явно недовольна таким пристрастным разглядыванием. А может, он чересчур сильно сжал хрупкие ручки. Он поспешил достать карманные часы, как он это уже делал однажды в схожих обстоятельствах. Эффект получился столь же удачным, и вскоре он уже сумел поднять девочку без всякого протеста и отнести к окну. Там он сел на стул и усадил ее к себе на колени. Пока она не отрывалась от серебряной игрушки, он штудировал ее лицо, ручки, каждую мелочь.
А также все, что было сказано в этой комнате. Язык – он как переливчатый шелк: многое зависит от угла зрения.
Он слышал, как тихо открылась дверь. Но не обернулся. Через несколько мгновений на заспинный поручень деревянного стула легла женская рука. Он молчал, как молчала обладательница руки. Молчало и дитя, увлеченное часами. В отдаленном доме какая-то ученица с тикающим метрономом, только не в пальцах – исполнение было так себе, и спасало лишь большое расстояние – заиграла на пианино мазурку Шопена, пробивавшуюся через стены, листву и солнечный свет. Только неуклюжие музыкальные рывки говорили о некоем движении вперед. Если бы не они, можно было бы подумать, что История остановилась, превратилась в фотографию.
Наконец девочке надоели часики, и она потянулась к матери. Ее взяли на руки, приласкали и отнесли на несколько шагов. Чарльз еще довольно долго смотрел в окно. Затем встал и повернулся к Саре с ее грузом. Хотя глаза ее были по-прежнему серьезны, в них угадывалась легкая улыбка. А Чарльза разрывало. Но он бы преодолел не четыре тысячи, а четыре миллиона миль ради таких терзаний.
Между тем девочка потянулась к лежащей на полу кукле. Сара нагнулась, взяла куклу и отдала дочери. Последив за тем, как та увлеченно играет, сидя у нее на локте, она перевела взгляд на ноги Чарльза. Посмотреть ему в глаза она не решалась.
– Как ее зовут?
– Лалаге. – Так, с дактилическим ударением и твердым «г», она произнесла имя Лалаж, по-прежнему не поднимая головы. – Мистер Россетти однажды подошел ко мне на улице. Он давно наблюдал за мной, хотя я этого не знала. Он попросил разрешения меня нарисовать. Я тогда была беременна. Он проявил необыкновенную доброту, когда узнал о моих обстоятельствах. Это он предложил так ее назвать. Он ее крестный отец. Я понимаю, звучит странно. – Последние слова она произнесла почти шепотом.
Странными, уж точно, были ощущения Чарльза, а самым странным было ее желание узнать его мнение о такой мелочи, с учетом всех экстраординарных обстоятельств. Это как если бы его корабль наскочил на риф, и кто-то поинтересовался его мнением, правильный ли выбрали материал для обивки кают. Он онемел, но нашел в себе силы сказать:
– Это греческое имя. От lalageo… пузырящийся.
Сара молча кивнула, словно благодаря его за этимологическую справку. А он глядел на нее, слыша, как трещат мачты и кричат тонущие моряки. Нет, он ей этого не простит.
– Вам оно не нравится? – прошептала она.
– Я… – Он сглотнул. – Да, красивое имя.
Она еще раз кивнула. Он был не в силах пошевелиться, оторвать глаза, пока идет этот допрос. Так человек глядит на рухнувшую стену, которая его похоронила бы, пройди он мимо мгновением раньше. По случайности именно это свойство, которое наше сознание обычно отправляет в чулан как пустую мифологию, помогло стоящей перед ним раздвоенной фигуре обрести плоть. Ее глаза, оттененные черными ресницами, были опущены. Однако он увидел – или угадал – наворачивающиеся слезы. Он невольно сделал два или три шага навстречу. И остановился. Он не мог, не мог… но слова, пусть даже едва слышные, сами вырвались изо рта.
– Но почему? Почему? А если бы я не…
Она еще ниже опустила голову. Ее ответ он с трудом расслышал.
– Так было нужно.
Ну что тут не понять: все в руках Божьих, в том числе прощение за наши грехи. Он вглядывался в ее почти невидимое лицо.
– А эти жестокие слова, которые вы произносили… и вынуждали меня отвечать тем же?
– Без них нельзя.
Наконец она подняла глаза, в них стояли слезы. Все нараспашку. Такое случается в жизни раз или два, когда кто-то готов это воспринять и с нами разделить, – и тогда тают целые миры, прошлое растворяется, в такие моменты мы понимаем (здесь сокрыты наши глубинные потребности), что скала времени есть не что иное, как любовь, здесь и сейчас, в этих сомкнутых руках, в этом слепом молчании, когда голова приникает к груди, – и это молчание, после спрессованной вечности, Чарльз прервал вопросом не столько высказанным, сколько выдохнутым:
– Смогу ли я когда-нибудь постичь твои притчи?
Голова, лежащая у него на груди, молча вздрагивает. Тишина. Губы, прижатые к рыжей копне волос. В далеком доме бесталанная ученица в порыве раскаяния (или под нажимом истерзанного призрака Шопена) перестает играть. А Лалаж, словно получив возможность задуматься о музыкальной эстетике благодаря этой милосердной передышке, всерьез задумалась и несколько раз стукнула тряпичной куклой по склоненной щеке, как бы напоминая отцу, – самое время, – что тысячи скрипок уже вовсю пиликают, не касаясь струн смычками.
61
Эволюция – это просто процесс, когда случай (произвольные мутации в спирали нуклеиновой кислоты, вызванные природным излучением) взаимодействует с естественным законом для создания живой материи, все более приспособленной к выживанию.
А благочестье сводится к деянью,
Без коего никак нельзя прожить.
Старое правило романиста – в конце книги не вводить нового персонажа, разве что третьестепенного. Я надеюсь, Лалаж мы простим. А вот некто весьма представительный, наблюдающий последнюю сцену с парапета набережной напротив дома № 16, где проживает Данте Габриэль Россетти (который, кстати, умер от приема внутрь хлорала, а не опиума), на первый взгляд, грубо нарушает это правило. Вообще-то я не собирался его представлять, но поскольку он из тех, кто привык красоваться в лучах прожекторов и путешествовать исключительно первым классом, да и не знает он других порядковых числительных, кроме «первого», а я из тех людей, кто привык не вмешиваться в законы природы (даже самые худшие), так уж получилось, что этот персонаж вышел на сцену или, как он сам бы уточнил, вышел на сцену в собственном обличье. Я бы не стал из этого делать вывод, что раньше он выходил на сцену в чужом обличье, и, следовательно, не является по-настоящему новым персонажем. Но смею вас заверить: несмотря на свою внешность, он достаточно мелкая фигура… я бы даже сказал, минималистская, что-то вроде гамма-частицы.
В собственном обличье… и тот еще фрукт. Некогда патриархальная борода, продемонстрированная в вагоне первого класса, нынче подстрижена, как у хлыща-французика. Одежда, включая изысканно расшитую летнюю жилетку, три кольца на пальцах, длинная тонкая сигара в янтарном мундштуке, трость с малахитовым набалдашником… во всем намек на показуху. Вид как у человека, ранее читавшего в церкви проповеди, а затем ушедшего в оперу, где у него гораздо лучше получается. Одним словом, этакий успешный импресарио.
Небрежно опершись на парапет, он прихватывает кончик носа костяшками закольцованного большого и среднего пальца. Складывается впечатление, что происходящее в доме мистера Россетти его крайне забавляет, и он с трудом сдерживает эмоции. Он смотрит на сцену с видом финансового туза, купившего театр и уверенного в том, что зрительный зал будет заполнен. И в этом смысле он не изменился, по-прежнему считает мир своей собственностью, которой можно управлять по своему усмотрению.
Но вот он распрямляется во весь рост. Это flanerie[146] в районе Челси, конечно, вещь приятная, но есть дела поважнее. Он достает брегет и, выбрав маленький ключик из многих, висящих на золотой цепочке, переводит стрелки часов. Похоже, они ушли вперед на целых пятнадцать минут… очень странно, если учесть, что он их покупал у лучшего часовщика. Странно вдвойне, так как рядом нет других часов, с которыми он мог бы сверить время и обнаружить ошибку. Но о причине нетрудно догадаться. Он самым бесстыдным образом заранее готовит отмазку своему опозданию на деловое свидание. Его высокий патрон не терпит безалаберности даже в мелочах.
Он живо подает знак тростью открытому ландо, ожидающему его в ста ярдах поодаль, и оно тотчас подкатывает. Лакей спрыгивает с козел и открывает ему дверцу. Наш импресарио забирается внутрь и, вольготно откинувшись на алую кожаную спинку, отмахивается от коврика для ног (с именной монограммой), который ему предложил лакей. Последний запирает дверцу на щеколду и, поклонившись хозяину, снова забирается на козлы. Получив указание, кучер исполнительно трогает рукояткой хлыста свою шляпу с кокардой.