<ана> Ал<ексеевича> видела на днях: он страшно стар, изменился отчаянно, разговаривать мне с ним не о чем и не хочется». В ответном письме (от 3 декабря 1946) Кузнецова никак не реагирует на этот посыл.
29 января 1947 года Берберова, вернувшись из Швеции, рассказывает не только о своей поездке, но и о парижских делах и людях и, в частности, о Бунине:
Он так страшно стар, что с него и взять нечего. Ах, как он стар! Не о чем с ним и говорить, — его ничего не интересует, до него, кажется, уж ничего и не доходит. Я на него рукой махнула. И страшно, и стыдно, и противно. Вера Николаевна — теряет рассудок… Впрочем, выражаясь фигурально и ради Бога — не выдавайте меня, а то меня со свету сживут.
Очевидно, что Берберова совершенно открыто призывает Кузнецову вступить с нею в некий тайный союз против Буниных. Кузнецова в ответном письме от 19 февраля 1947 года поддерживает заданный Берберовой тон и выражает готовность стать ее союзницей:
Строки о Буниных меня заинтересовали. Не бойтесь, я Вас не выдам. Сама пишу туда крайне осторожно и внешне. Думаю, что представляю себе, в каком смысле В<ера> Н<иколаевна> «теряет рассудок». Вероятно большую роль в этом играет З<уров>. А Иван Алексеевич все больше насчет «Темных аллей». Мне его все же очень жаль.
10 марта 1947 года Берберова сообщает о том, что «была недавно у Буниных», возмущается увиденным там («Ну и атмосфера!») и подробно описывает известную сцену с ночным горшком, впоследствии включенную и в «Курсив»[1577]. В ответе Кузнецовой от 3 апреля нет никакой реакции на этот пассаж, лишь в самом конце письма она задает ни к чему не обязывающий вопрос: «Что слышно о Буниных?», словно не заметив уничижительных высказываний Берберовой о бывшем учителе.
В письме от 11 июня 1947 года Берберова рассказывает о своем визите к Зайцевым: «Сидели мы там и перемывали косточки Ивана Алексеевича и Ремизова, которые теперь объединились под одним флагом» (т. е. советским. — О. Д.). В ответном письме от 9 июля Кузнецова не откликается на это сообщение, однако в следующем, от 18 августа, возвращается к нему, не порицая Бунина явно, но допуская возможность определенной ситуативной игры с его стороны, хотя и не выражая сомнений в достоверности сообщаемого Берберовой известия: «И<вана> А<лексеевича> мне все-таки жаль. Мне он всегда пишет в тоне чрезвычайно „анти“, так что у меня должно быть впечатление, что он всецело на нашей (т. е. антисоветской. — О. Д.) стороне. Но м<ожет> б<ыть> это только стилизация?»
Продолжая бунинскую тему в письме от 27 августа того же года, Берберова завершает пассаж о положении дел в доме Буниных вполне недвусмысленным замечанием: «Жаль, что Иван Алексеевич не умер пять лет назад. Стыдно видеть все это». В ответном письме от 23 сентября Кузнецова полностью становится на сторону Берберовой и позволяет себе откровенное признание:
Все это в ростках уже было и прежде, только теперь расцвело полностью. Иногда, когда я беру свои дневники за пережитые там годы ‹…› мне самой странно, что у меня еще хватило сил уйти — так убийственно разъедающе действовала та атмосфера. Конечно, если бы не моя подруга — я бы сама не ушла, так бы там и зачахла[1578].
Этот пассаж весьма показателен как для характеристики натуры Кузнецовой, так и для ее главной жизненной стратегии и избранной роли страдалицы, чью жизнь всегда кто-то направлял и определял, тогда как она лишь позволяла другим людям «вести» ее по жизненному пути, поскольку сама не была способна выступать активной стороной, предпочитая перекладывать ответственность на чужие плечи. Именно так воспринимала ее и Берберова, впрочем, явно упрощая «детскую наивность» Кузнецовой и недооценивая свойственные ей уклончивость, прагматизм и хорошо закамуфлированный эгоизм.
26 октября 1947 года Берберова рассказывает о вечере Бунина:
Он, очень старый, с жующим ртом, белый, бледный, сильно уставший под конец читал своего безвкусного «Безумного художника», псевдорусские стихи и какой-то милый юмористический отрывок. ‹…› Впечатление осталось какого-то совершенно нового, чужого, престарелого Бунина, безумно далекого от всего, что есть, от всего вокруг — и во мне.
Меньше чем через месяц, 16 декабря, Берберова сообщает о вызвавшем громкий скандал в диаспоре выходе Бунина из Парижского союза русских писателей[1579] и цитирует фразу давнего друга Бунина Б. К. Зайцева: «Я похоронил Ивана». В этом же письме она вновь возвращается к впечатлению, которое произвел на нее Бунин на своем литературном вечере: «Бунин пришел и сел в первый ряд. Он много кашлял, выглядел совершенным трупом и вообще, кажется, собирается умирать ‹…› И это русский писатель!»
Отвечая на это письмо 14 ноября, Кузнецова ни слова не пишет о Бунине, но весьма подробно рассуждает о неприглядной роли Зурова и Веры Николаевны, которых очевидно винит в произошедшей с Буниным метаморфозе. Однако 5 января 1948 года она, несколько запоздало, в очередной раз как будто соглашается с мнением Берберовой и осуждает Бунина: «Действительно, И<ван> А<лексеевич> видимо совсем потерял рассудок. Ведь в его годы делать такие faux pas — уже просто неприлично»; но при этом вновь добавляет: «Но я знаю, как обстоят дела в недрах, так сказать, и поэтому мне его все же бесконечно жаль». Представляется, дело в этом случае не только и не столько в жалости, которую бывшая ученица испытывает к бывшему учителю, сколько в желании Кузнецовой еще раз подчеркнуть свою «посвященность», бóльшую осведомленность о жизни в доме Буниных, более тесную близость с ними как человека «своего», в отличие от «чужой» Берберовой, и тем самым заявить о собственной значимости. Подобное предположение подкрепляется следующим развернутым пассажем из этого же письма: «Я ему уже месяц ничего не писала, так как мне не по себе, а он тоже молчит с тех самых пор. Уж очень видно ему неприятно самому, он ведь знает мою установку в этом отношении, и странным образом, до сих пор со мной считается».
11 марта 1948 года Берберова пишет, что Бунин «совсем окончательно выжил из ума», восклицая: «Жаль, что он не умер два года назад!» В ответном письме от 20 марта Кузнецова вновь ни словом не отзывается на это заявление. После этого она отправляет Берберовой поздравительную пасхальную открытку (27 апреля) и пять оставшихся без ответа писем (от 4 мая, 27 сентября, 3 и 10 октября, 10 ноября); можно, впрочем, предположить, что ответные письма либо не сохранились, либо были уничтожены адресатом. Последующие письма Берберовой к Кузнецовой обретают все более деловой характер, касаясь, главным образом, литературных дел, и в 1960-х годах переписка практически прекращается[1580].
Не исключено, что между Берберовой и Кузнецовой произошел неявный конфликт, вызванный несовпадением их натур и основополагающих жизненных установок, со временем сделавшимся непреодолимым. Кроме того, негативную роль могло сыграть упрощенное, основанное на сложившемся еще в 1920-е годы стереотипе, представление Берберовой о складе личности Кузнецовой, обусловившее выбор эпистолярных стратегий — слишком прямолинейных, маскулинно-авторитарных, в ряде случаев откровенно агрессивных. Позволю себе предположить, что не последнюю роль в расхождении писательниц сыграли не прекращавшиеся нападки Берберовой на Бунина и нежелание Кузнецовой окончательно принять ее сторону. Несмотря на неоднократные уступки и мелкие ситуативные предательства, Кузнецова в конце концов сделала свой выбор, и он оказался не в пользу Берберовой, — как, впрочем, некогда Берберова сделала выбор не в пользу Гиппиус. С другой стороны, нельзя не учитывать становившихся все более резкими отзывов Буниных о Берберовой в письмах к Кузнецовой и Степун конца 1940-х — 1950-го годов. Оказавшись в весьма затруднительной ситуации и не имея намерения прерывать отношения с Буниными и противопоставлять себя общественному мнению значимых для нее кругов как Парижа, так и Нью-Йорка, Кузнецова, вероятно, приняла решение, казавшееся ей меньшим злом с точки зрения возможных последствий.
Ю. А. СьолиТворческий путь Надежды ГородецкойОт «дамского» романа к религиозно-философским исканиям?
Надежда Даниловна Городецкая (1901–1985) — представительница первой волны русской эмиграции во Франции. Наряду с Н. Н. Берберовой, Г. Н. Кузнецовой, И. В. Одоевцевой[1581] и целым рядом других, менее известных литературных деятельниц[1582], она принадлежит к «молодому» («младшему»)[1583] поколению русских эмигрантских писателей, является так называемой «эмигрантской дочерью»[1584]. С 1924 по 1934 год она жила во Франции, активно участвовала в культурной жизни русского Парижа: писала на русском и французском языках (статьи, художественные тексты), переводила, выступала на заседаниях различных литературно-культурных групп и организаций («Кочевье», Франко-русская студия). С 1934 года и до конца жизни Городецкая работала в Англии: защитила диссертацию по философско-богословской проблематике, работала в Оксфордском университете, а затем долгое время возглавляла кафедру славистики в Ливерпульском университете. С середины 1930-х она почти перестала писать и публиковать художественные тексты и полностью посвятила себя научной и преподавательской деятельности. Надежда Городецкая завершила свою карьеру в качестве почетного профессора Ливерпульского университета.
Сегодня ее имя — скорее забытое — известно лишь узкому кругу специалистов. Тем не менее необходимо принять во внимание двойственность литературного статуса писательницы, а именно напряженность между неизвестностью ее творчества и возрождением интереса к ее литературному наследию. Об этом красноречиво свидетельствует издание сборника ее сочинений А. М. Любомудровым в 2013 году.