В рассказе Гольдебаева представлены две героини, стоящие в неявной оппозиции друг другу: та, что бросила ребенка (ее рассказчик сравнивает с Венерой), и мать Диомида, которая появляется в произведении эпизодично. По сути, она присутствует лишь в сюжетной ситуации «кухонного» разговора с Диомидом и его сестрой, раскрывающего некоторые подробности биографии «Венеры». Что касается матери Диомида, то Гольдебаев не описывает ее портрет, для него важен внутренний облик женщины, в котором воплощены такие черты Богородицы, как любовь к своим детям и мудрость. Любовь между матерью и детьми видна по самой атмосфере разговора. Дети общаются с матерью свободно: шутят, спорят и нежно называют ее «мамой» и «мамочкой». Когда болтовня перешла в спор «отцов и детей» (в нашем случае — «матерей») о романтическом воспитании старшего поколения, мать, обеспокоенная ошибочной точкой зрения дочери, пыталась доказать, что не бывает настоящего и будущего без прошлого, поэтому важно ценить преемственность поколений:
Всякое крупное литературное течение ‹…› всякая литературная школа имеет законченный смысл, потому что всегда имеет глубокие корни в своем обществе, — и смысл, и оправдание, и душу бессмертную, которую нужно уметь понимать и в позднейшие эпохи, когда школа уже перешла в историю, уступила свое место своим законным дочерям, новым школам. Так и романтизм, Люба, кажущийся теперь вам, молодежи, смешным и нелепым…[493] –
спорила пожилая женщина. Конечно же, под литературными школами героиня в большей степени подразумевала различные поколения: старшему поколению на смену придут «законные дочери, новые школы» — дети. Гольдебаев солидарен со своей героиней: по его мнению, для здорового функционирования общества нужно сохранить связь между поколениями, устоявшиеся правила и традиции, а поведение матери Нины, наоборот, противоречит веками устоявшимся моральным нормам, согласно которым мать растит и оберегает свое дитя, так как в противном случае оно обречено на гибель. Оставление ребенка в былые времена было равносильно его убийству, и поэтому такой поступок столь сильно порицался.
Важно отметить, что обе матери выделяются в системе персонажей отсутствием имен. Диомид называет свою мать просто — «мама» (что вполне естественно), а мать Нины — «моя бледная красавица», «бледная прекрасная женщина», «бедная мученица» и т. д., а также указывает на ее внешнее сходство со знаменитой статуей Венеры Милосской, при этом идейно противопоставляя великое произведение искусства земной героине и ее преходящей красоте. В описании Диомида это была
девушка лет двадцати трех, пяти, бледная, но удивительно красивая. ‹…› Вся она, в этом простеньком белом платье — от волнистых и тяжелых матово-темных кос до маленькой ножки в дешевом кожаном ботинке, — вся она была гармонична и закончена, как дивное изваяние, — стройная, изящная, кроткая… (курсив мой. — К. М.)[494].
Кроме того, Гольдебаев отмечает и «близость» их внутреннего мира, а точнее, его отсутствие у героини и знаменитой статуи. По сути, мать Нины и была бездушным изваянием, окаменевшим существом.
В отличие от героинь вышеназванных произведений, гольдебаевская красавица не была поставлена в ситуацию выбора: возлюбленный или ребенок. С дочерью она расстается легко и без колебаний. В откровенном письме, адресованном Сергею Петровичу, она признается, что не любит свою дочь, того «очаровательного купидончика»: «Нет, не сомневайся, — Нина меня не смущает. Я о ней почти не думаю. Мне кажется, я мало любила это несчастное дитя, а теперь уже не могу и мало любить»[495]. Однако для Венеры, как для символического образа вечной Красоты, воплощенной в камне, душа необязательна, в отличие от живой женщины. Поэтому в этой аналогии присутствуют как сравнение на уровне внешнего сходства, так и противопоставление героини и Венеры Милосской: статуя не нарушает морально-этические нормы в отличие от земной женщины.
По словам Диомида, когда он увидел девушку в сквере, то испытал то же чувство, какое когда-то при посещении Лувра вызвала у него статуя Венеры, а именно — «священный испуг»:
И вот я доплелся до конца галереи, до полукруглой ниши, где стояла какая-то небольшая статуя, серая от старости; я поднял голову, так как дальше идти было некуда и… вздрогнул ‹…› Венера Лувра, Венера Милосская!.. В ней не красота, — что красота перед нею? — в ней непостигаемое очарование! В священном испуге восторга перед нею чувствуешь, что этот мрамор — богиня, и… пал бы к ее ногам, будь она в капище, наедине с тобою!..[496]
Стоит отметить, что схожий эпизод встречается и в рассказе Г. И. Успенского «„Выпрямила“ (Отрывок из записок Тяпушкина)» (1885), вошедшего в цикл «Кой про что»:
…доплелся до Лувра; без малейшей нравственной потребности вошел я в сени музея ‹…› пораженный чем-то необычайным, непостижимым, остановился перед Венерой Милосской ‹…› Я стоял перед ней, смотрел на нее и непрестанно спрашивал самого себя: «Что такое со мной случилось?» ‹…› До сих пор я был похож (я так ощутил вдруг) вот на эту скомканную в руке перчатку. ‹…› Но вот я дунул в нее, и она стала похожа на человеческую руку. Что-то, чего я понять не мог, дунуло в глубину моего скомканного, искалеченного, измученного существа и выпрямило меня[497].
Как мы видим, самарский писатель буквально копирует пафос и размышления Успенского о воздействии на психику человека воплощения чистой Красоты, созданной человеческим гением. Живя в Париже, Гольдебаев с большой долей вероятности тоже посещал Лувр и, возможно, также испытал сильные эмоции, когда увидел скульптуру Венеры Милосской, поэтому и решил заимствовать у коллеги по перу эпизод, в котором очень точно описывается схожее потрясение. Но все же главная причина заимствования в том, что Гольдебаев таким образом подчеркивает демоническую природу своей героини. Если скульптура Венеры обладает исцеляющей красотой, способной «выпрямить» «скомканную» душу человека, то гольдебаевская живая «Венера», наоборот, калечит судьбы и «сминает» души.
Примечателен и образ ребенка. Внешность Нины рассказчик сравнивает с обликом Купидона — древнеримского бога любви, сына богини Венеры, которого традиционно изображают в виде очаровательного кудрявого мальчика с крыльями: «Девочка была дивно красива. Такие темно-свеженькие пучеглазые личики в обильных кудрях, с пунцовым ротиком…»[498] К слову, девочка в этом произведении и выполнила в некоторой степени роль Купидона, соединив мужчину и женщину. Только вместо лука и колчана со стрелами, романтизированных даже в низовой литературе, Гольдебаев наделил своего «Купидончика» воровской книжечкой, что само по себе также указывает на профанацию священной функции вестника любви в современном писателю мире.
Прямое обращение писателя к образам античной мифологии усиливает идейное звучание произведения за счет противопоставления «старое — новое» и тем самым разрушает традиционный для русской культуры образ матери-Богородицы, преданной своему ребенку[499]. Если античные боги могли иметь несколько ипостасей, которым соответствуют разные функции (например, Аполлон считался как богом-целителем, так и богом-губителем, стреловержцем, насылающим болезни и смерть), то христианские образы вполне определенны. Таким образом, противопоставление «старого» и «нового» проявляется в отказе от традиционной модели, где женщина была матерью и хранительницей домашнего очага.
Чтобы понять причину нематеринского поведения гольдебаевской «Венеры», обратимся прежде всего к ее биографии, подробностями которой с Диомидом сначала поделились его мать и сестра, а потом — разоткровенничавшийся напоследок Сергей Петрович. Известно, что она «бедная сирота, воспитанница многосемейных Кармазиновых, к одной из ветвей которых принадлежала родная, по матери, бабушка»[500]. Она
росла в семье, где имелись свои, родные дети ‹…› кроткую красавицу затирали тонко, деликатно, планомерно и неукоснительно, боясь соперничества; чистосердечную девушку, к интригам неспособную, окружали незаметной, но прочной сетью интриг, ставших системой. ‹…› Для девушки с чутким сердцем это не жизнь была, а непрестанная пытка!..[501]
По словам Сергея Петровича, однажды с «Венерой» познакомился его «хороший приятель, русский холостяк, обеспеченный человек недурных душевных качеств»[502] (на самом деле Сергей Петрович говорил о себе) и стал для нее «единственным человеком, который дарил ей свое внимание без цели и без обиды»:
Он не любил ее, но проводил часы в ее близости, великодушно ухаживал за изгнанницей из желания быть оригинальным. И чем холоднее относился к ней tout le monde и чем плотнее вокруг нее сплеталась тонкая паутина намеков, тем усиленнее принуждал себя к теплому и сердечному отношению к одинокой девушке. Он говорил с ней о жизни, о научных новостях, о чувствах, о себе самом и о своих планах — как профессор с учеником, говорил горячо, но бесстрастно: он не любил ее… А она, прекрасная, великодушная девушка, обожествила его, полюбив так, как могла полюбить лишь она: вся на всю жизнь…[503]
Этот хороший «русский холостяк» «поддался, подчинился тому, что презирал, — общему говору, общему мнению о недалекости красавицы-дичка и… ответил на ее робкое полупризнание, как Онегин, разве чуточку потеплее и не так высокомерно»