интерпретируется исследователями в контексте «адамистической» неомифологии, свойственной Гумилеву в 1911–1912 гг.: «светскому» пониманию «жены» здесь противопоставляется «ветхозаветное» — «И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему» (Быт. 2, 18)[719].
Еще один источник образа «товарища» в этом стихотворении — процитированная выше статья Анненского «О современном лиризме», где женщина-поэт объявляется «нашим товарищем в общей, свободной и бесконечно разнообразной работе над русской лирикой»[720].
Если видеть в этом стихотворении автобиографическую основу, следуя указанию Ахматовой на «особенные, исключительные отношения», на «непонятную связь», то наивное предположение о том, что герой предпочитает женщине — «жене» и «любовнице» — мужчину как «другого», как «товарища», будет легко опровергнуто. «Тот другой» для я-«автора» — заслуженный дар Бога, но этот «другой» «преступен» и «суров» в своем заблуждении относительно «оков», тогда как «я» связывают с ним «мечты». Женщина-«товарищ» как третье лицо («он»), как объект «ожидания» в финале стихотворения становится ближе для «я», включаясь в состав множественного субъекта «мы». Выражение «мечты, связующие нас» допускает двойное прочтение: и «нас с ним», и «нас с тобой». Так создается неразличение в образе «товарища» третьего лица и второго лица: в целостном «мы» взаимодействуют еще только ожидаемый объект и уже гораздо более близкий, способный к диалогу и пониманию адресат.
Еще одна гендерная загадка обнаруживается в стихотворении 1911 года «Вечное», хотя она неочевидна — сюжет совместного пути явно отмечен гендерной однородностью:
Я в коридоре дней сомкнутых,
Где даже небо — тяжкий гнет,
Смотрю в века, живу в минутах,
Но жду Субботы из Суббот;
Конца тревогам и удачам,
Слепым блужданиям души…
О день, когда я буду зрячим
И странно знающим, спеши!
Я душу обрету иную,
Все, что дразнило, уловя.
Благословлю я золотую
Дорогу к солнцу от червя.
И тот, кто шел со мною рядом
В громах и кроткой тишине,
Кто был жесток к моим усладам
И ясно милостив к вине;
Учил молчать, учил бороться,
Всей древней мудрости земли, —
Положит посох, обернется
И скажет просто: «Мы пришли»[721].
«Тот, кто шел со мною рядом» — грамматически «он». Но сплошная антиномичность стиля стихотворения («смотрю в века, живу в минутах», «тревоги и удачи», «дорога к солнцу от червя», «в громах и кроткой тишине», «жесток к моим усладам и милостив к вине», «учил молчать, учил бороться») в некотором смысле расшатывает это представление, особенно в свете приведенных выше разъяснений Ахматовой о том, что образ «того, кто шел рядом» с я-«автором», отражает ее «особенные, исключительные отношения» с Гумилевым (в период создания стихотворений «Тот другой» и «Вечное»). Сам текст не дает возможности говорить о двойственности гендерного облика спутника. В комментарии к этому стихотворению во втором томе Полного собрания сочинений Гумилева отмечается связь того, «кто шел…», с образом Заратустры, а также с Вяч. Ивановым[722]. В поиске дальней европейской традиции двоякого проявления гендерной природы «спутника» читатель может обратиться к героям «Божественной комедии» Данте: по кругам Ада поэта вел Вергилий, а по небесным сферам Рая его возносила Беатриче.
Итак, наши наблюдения над гендерной природой трех стихотворений Гумилева из книги «Чужое небо» приводят к следующим выводам. В свете общего тезиса М. Л. Гаспарова об «антиномичности поэтики русского модернизма» и, с другой стороны, идеи С. Н. Бройтмана о нерасчленимой интерсубъектной природе образа в русской лирике на рубеже XIX и XX веков, отношения «я» и «другого» в рассмотренных текстах Гумилева предстают образцом неразличения фемининных и маскулинных характеристик поэтического персонажа. При этом в зону гендерной неопределенности попадает не только герой-«объект» («лирик» и «товарищ»), но и я-«автор», реагирующий на их двойственную природу. Так в образах гумилевской лирики оживает миф Платона об андрогинах с его идеей стремления к первоначальной целостности; с другой стороны, эта лирика получает современный теоретический инструментарий в философии пола Вейнингера. Изучение андрогинной природы образов спутника («того, кто шел рядом») и «товарища» только намечено в рамках нашей статьи, однако образ «лирика» в стихотворении «Любовь» уже сейчас является доказательством того, что Гумилев опровергает гендерную разницу на основе любовного сюжета ради обретения целостности поэтического языка во всей полноте его субъектно-объектных связей.
Е. В. КузнецоваПроекции фемининности в лирике Е. Кузьминой-Караваевой[723]
Я говорю лишь о судьбе своей,
Неведомой, ничтожной и незримой,
Но знаю я, — Бог отражался в ней…
Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева (в девичестве Пиленко, по второму мужу Скобцова), известная также как мать Мария, вступила в литературу в начале 1910-х годов вместе с А. А. Ахматовой и М. И. Цветаевой. С. М. Городецкий и Н. Г. Львова отметили начинающего автора как одну из плеяды женщин-поэтесс, за которыми видят будущее русской поэзии[724]. Но литература не стала ее главным предназначением, а писательство — самоцелью. Все, что было опубликовано Кузьминой-Караваевой, создавалось как рефлексивное осмысление собственной внутренней жизни. В стихи и прозу выплескивались ее религиозные искания и жизненный опыт, надежды и разочарования.
Лирическое наследие Кузьминой-Караваевой состоит из четырех прижизненных сборников («Скифские черепки», «Дорога», «Руфь», «Стихи») и двух посмертных изданий стихов, которые отражают основные ступени ее духовного роста и поиски путей самореализации. На сегодняшний день судьбе и художественной практике писательницы посвящены многочисленные исследовательские работы, которые описывают мифопоэтический, онтологический, богословский, историко-культурный аспекты ее творчества. Нас же будет интересовать поэзия Кузьминой-Караваевой с точки зрения гендерной теории — как «женское письмо», отражающее изменения самовосприятия автора.
Размышляя о женской литературе, финская исследовательница М. Рюткёнен выдвигает ряд ключевых проблем:
Можно сказать, что чтение и написание текста являются опытами, где субъективное связывается с общественным — литературной деятельностью. То, каким образом женщины могут писать о своем опыте, исторически меняется. Но и то, как можно читать тексты женщин, изменяется в истории. По-моему, именно это является «зависимым от гендера» способом чтения и интерпретации текстов женщин: суметь прочитать, каким образом текстуализируется женский опыт в литературном дискурсе, как это связано со статусом женщины и женской сексуальностью в данном обществе (здесь и далее курсив в цитатах мой. — Е. К.)[725].
В этой статье мы попробуем выяснить, каким образом текстуализировала свой женский опыт Кузьмина-Караваева, и сосредоточимся на сборниках, подготовленных самой писательницей, чтобы проследить как выражается в их сквозных образах лирическое альтер эго автора; в каких обликах молодая талантливая женщина начала ХХ века осмысляет самое себя, свой жизненный путь и призвание; какие историко-художественные прототипы она находит для репрезентации в лирике своего «я» и для социальной реализации. Таким образом, под проекциями фемининности мы понимаем условные социально-культурные модели поведения индивидуума в обществе, которым пытается следовать поэтесса в жизни и в творчестве. И, как мы увидим далее, не всегда эти модели были традиционно женскими.
Лирическое наследие будущей матери Марии интересно как свидетельство взросления неординарной личности, которая уже не мыслит себя только в рамках роли жены и матери, а пробует силы в разных общественных сферах. Одной из областей, где заявляет о себе Кузьмина-Караваева, стала литература. Сразу отметим, что лирическое «я» всех ее сборников характеризуется женским гендером и женским грамматическим родом. Она не играет, подобно З. Н. Гиппиус или П. С. Соловьевой, в литературные игры с подменой гендера и не прячется за мужской маской — однако расшатывание гендерного канона предпринимает по-своему.
Первый сборник начинающей поэтессы «Скифские черепки» (1912) отражает достаточно короткий, но яркий период в ее жизни: в 1910 году она выходит замуж за Д. В. Кузьмина-Караваева и окунается в литературную жизнь Петербурга. Молодые супруги посещают «башню» Вяч. И. Иванова и религиозно-философские собрания, Кузьмина-Караваева активно участвует в деятельности «Цеха поэтов». Поэтому в первой книге писательницы обнаруживаются следы литературной моды: акмеистическая мифопоэтика и стилизация.
Для дебюта на литературном поприще начинающая поэтесса выбирает образы свободолюбивой амазонки, «курганной царевны», дочери царя скифов, апеллируя к местам своего детства: Черноморское побережье Краснодарского края считалось прародиной легендарных скифов. Популярным источником информации о скифах была «История» Геродота, побуждавшая ученых обращаться к поискам материальных свидетельств существования древних народов. В конце XIX — начале ХХ века в степях в окрестностях Анапы и по всему югу России активно велись раскопки. Особенно впечатляющими оказались раскопки степного кургана Солоха около Никополя в 1912–1913 годах под руководством профессора Петербургского университета Н. И. Веселовского. Все это побудило к созданию в 1909 году музея древностей — прообраза будущего Анапского археологического музея. Кузьмина-Караваева, каждое лето приезжавшая в родные места, несомненно, была захвачена интересом к скифской культуре и решила подчеркнуть свою кровную связь с ней в художественных образах и сюжетах своего первого сборника стихов.