Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890–1930-х годов — страница 55 из 123

И внемля медленным свершеньем треб,

Мне хорошо земной томиться жаждой

И трудовой делить с земными хлеб[767].

«Жажда земли» в душе лирической героини постоянно борется с «жаждой неба». Земные дела и заботы отвлекают от пророческой миссии и религиозного служения, но ее помыслы неуклонно возвращаются к Богу, и она старается найти знаки божественного присутствия в нерадостных военных и предреволюционных буднях. В цикле «Последние дни» Кузьмина-Караваева пытается объединить земледельческие и богоискательские мотивы всей книги: хлеб и вино осмысляются в духе новозаветной христианской традиции как священная пища, как тело и плоть Христа. Они произведены людьми для того, чтобы, вкусив, познать Бога:

Рук мозолистых упорный труд

Будет ремеслом благословенным;

Эти нивы с трепетом священным

Хлеб с вином для Жертвы принесут.

И покажут путь к иным мирам

Сонмы ангелов в твоем жилище.

С верою приступим к Божьей пище,

К Духа голубиного дарам[768].

Светлые мотивы единения с миром сменяются в стихотворениях сборника грустными нотами одиночества и усталости от трудного земного пути, единственной опорой на котором становится Бог. Самоощущение героини вновь противоречиво: она пытается ухватиться за ценности возделывания земли, но одновременно ощущает тоску от осознания напрасности этого труда — нивы вытаптываются в военных сражениях (цикл «Война»), зерно не всходит, земля не родит, тяжелая работа кажется напрасной в преддверии второго пришествия Христа и Божьего суда:

Пусть накануне мы конца,

И путь мой — будний путь всегдашний,

И к небу мне поднять лица

Нельзя от этой черной пашни[769].

Одновременно с основным образом труженицы Руфи на страницах сборника возникают и другие важные для поэтессы проекции фемининности: образы пророчицы-вестницы, монахини и аскетической отшельницы. Лирическая героиня Кузьминой-Караваевой ощущает себя одной из вестниц, посланниц Бога на земле, понимающей тайные знаки грядущих перемен; ей снятся пророческие сны и даруются виденья как относительно собственной судьбы, так и судьбы всего мира: «Я жду таинственного зова, / который прозвучит для всех…»; «Ярки виденья; размерен мой шаг; / Сердцу грядущие чужды потери…»[770], [771] Многие стихотворения сборника наполнены ощущением сбывающихся евангельских пророчеств (аллюзии на Откровение Иоанна Богослова) и жаждой религиозного служения: «Я — только слабая жена», — говорит лирическая героиня, но всю себя она готова отдать Богу, чтобы выполнить его призыв — идти к людям и пророчествовать им о скором втором пришествии. «Христос, мой Подвигоположник», — пишет поэтесса[772].

В этом ключе интересно рассмотреть стихотворение «Огнем Твоим поражена…», которое представляет собой женскую интерпретацию хрестоматийного сюжета о поэте-пророке, представленного в лирике А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова. Подобно лермонтовскому пророку, лирическая героиня ощущает в себе провидческое знание и идет к людям, чтобы поведать им слово Божье, но ее прогоняют глухие «жены, матери и сестры». Пушкинский образ пророческого дара — «угль, пылающий огнем» — переосмысляется и превращается в «сердца уголь черный», т. е. в образ опустошенной, страдающей души:

Меня прогонят снова прочь

Их жены, матери и сестры:

Зачем со мной земная дочь?

Не плачу я от боли острой?

Поймите, нечему болеть:

Ведь вместо сердца уголь черный.

Закинул Бог на землю сеть, —

И я в ловитве чудотворной[773].

Отголоски пушкинского «Пророка», образы которого восходят к библейской Книге пророка Исайи, звучат еще в ряде произведений первой книги поэтессы «Скифские черепки», например в строках двух стихотворений из цикла «Немеркнущие крылья»: «Ты рассек мне грудь и вынул / Сердце — чашу налитую…»; «И вынули сердце, и не дали рая…»[774]

Поэтесса размышляет о путях своего божественного служения и примеряет на свою героиню образы монахини и аскета-пустынника. В ряде стихотворений героиня Кузьминой-Караваевой отождествляет себя с Невестой Христовой, отринувшей мирское супружество ради Небесного Жениха: «И тогда — невеста, мать, — / Встречу ночью Жениха»; «Мечтать не мне о мудром муже / И о пути земных невест; / Вот с каждым шагом путь мой уже, / И давит плечи черный крест»[775]. Ряд стихотворений «Руфи», особенно циклы «Обреченность» и «Искупитель», можно интерпретировать как развитие линии мистической любви к Христу, намеченной в «Скифских черепках». Монастырская образность (свечи, ладан, раки, святые мощи, колокольный звон, молебны, иконы, священные книги, ризы, вериги) пронизывает заключительный цикл сборника «Последние дни» и финальное стихотворение «Монах». Однако монашеское молитвенное уединение и оторванность от мира с его заботами, неустроенностью и людской болью категорически не устраивали как писательницу, так и ее героиню, и очарование богослужений за древними стенами обители быстро развеивается. Но и отшельничество как более древняя и стихийная форма религиозного поиска («Ухожу я в пустыню, далече, / Без питья, и одежды, и пищи»[776]) ее не прельщает надолго.

Роль монахини, ставшая позднее жизненным выбором Кузьминой-Караваевой, подвергается в этом сборнике кардинальному переосмыслению. Итоги ее раздумий воплотятся как в реальной социально-благотворительной деятельности писательницы в 1930–1940-х годах, так и в художественном мире мистерии «Анна», изданной в 1939 году в Париже и повествующей о монахине-отступнице, покинувшей свою обитель ради служения отверженным и обездоленным.

«Руфь» является самой сложной из всех дореволюционных книг писательницы с точки зрения мотивно-образной системы и подводит определенный итог ее саморефлексии. С. М. Городецкий — единственный, кто откликнулся на сборник положительным отзывом, — назвал книгу нелегким чтением, отметив в ней отражение души современной женщины, уже вырвавшейся из оков традиционной семьи, но еще не нашедшей другого призвания и «заблудившейся в противоречиях между свободным чувством и лицемерным бытом»[777].

От сборника к сборнику в лирике поэтессы нарастает исповедальное настроение, а культурно-исторические проекции все больше утрачивают значимость. После революции Кузьмина-Караваева меняет разные виды деятельности и пробует себя в неожиданных ролях: она ведет общественную и административную работу в родной Анапе, несколько месяцев в период власти большевиков даже исполняет функции городского головы, содействует эсерам, оказывается в тюрьме и выходит на свободу. Потом писательница эмигрирует и обосновывается вместе с детьми и вторым мужем Д. Е. Скобцовым в Париже[778]. Она продолжает писать стихи, но долгое время не публикует их. Новая книга выходит через двадцать с лишним лет после предыдущего сборника, уже после того как ее автор становится в 1932 году православной монахиней в миру.

Сборник «Стихи» (1937) свободен от игры литературными масками, стилизации и модернистской мифопоэтики. Он пронизан библейской фразеологией, которая служит постоянному наведению мостов между днем нынешним и Священной историей и помогает высвечиванию общечеловеческих, неизменных с начала времен, конфликтов, грехов и страданий[779]. Эта книга — почти документальное свидетельство активной благотворительной деятельности принявшей постриг писательницы в городах Франции: в ней отразились ее неустанная забота о бедных и больных, картины нищеты, разврата, тяжелого труда, жалобы на усталость в минуты слабости, описание собственного нездоровья и раздумья о неизбежной смерти… Но также и надежда что-то изменить, возродить Божье присутствие в сердцах заблудших людей, увеличить количество добра на земле, которую она в отчаянии называет адом: «Только мир Твой богозданный — ад, / В язвах, в пьянстве, в нищете, в заботе»[780].

Лирическая героиня сборника как никогда близка автору — это монахиня-подвижница, посвятившая себя другим: нищим, пьяницам, сиротам. Образ монахини, возникший в ряде стихотворений «Руфи», с одной стороны, воплощается в жизнь, а с другой — полностью лишается привычного антуража. Ни икон, ни монастырских стен, ни красоты богослужений. Монастырем становится весь мир, окраины больших городов, где ведет свою деятельность мать Мария.

В поздних стихотворениях поэтессы практически исчезают какие-либо именования, связанные с женским гендером, и фемининность всячески нивелируется. Лирическая героиня именует себя «кирпич Бога», «непутевая голова», «непокорствующая голова», «бродяга», «слепых и нищих поводырь». Встречающееся самоопределение «мать» лишается интимно-семейного звучания и приобретает расширительное значение: защитница и кормилица для всех сирот на земле. По словам Т. В. Викторовой, в переломные 1930-е годы

ее поэзия действительно все больше отдаляется от «литературы» в общепринятом значении этого слова, т. е. от обособленной области творчества и поиска формы ‹…›. Эти стихи чем дальше, тем больше становятся жизнью, сливаясь с ее ритмами, высвечивают диаграмму ее сердца, как показывают наспех записанные строки в записных книжках ‹…› В каком-то смысле, — это поэзия вызова, каковым была ее жизнь, расшатывание всякого канона — эстетического и религиозного, но и ставшего каноничным собственного «портрета»