Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890–1930-х годов — страница 70 из 123

нию, находился вход в Аид: «Тогда зало переменялось. Для неизвестного поэта оно превращалось чуть ли не в Авернское озеро, окруженное обрывистыми, поросшими дремучими лесами берегами, и здесь ему как-то явилась тень Аполлония»[1028]. Само Авернское озеро описано в «Энеиде» так: «Птица над ним ни одна не могла пролететь безопасно, / Мчась на проворных крылах, — ибо черной бездны дыханье, / Все отравляя вокруг, поднималось до сводов небесных…»[1029] Смрад «устий Аверна» переносится Вагиновым на каналы Петербурга — Ленинграда.

Как мы помним из чтения Вергилия, вдоль Авернского озера рос темный лес, преграждавший путь к пещере, через которую Эней сошел в Гадес (одну из частей Аида): «Вход в пещеру меж скал зиял глубоким провалом, / Озеро путь преграждало к нему и темная роща»[1030]. Темный лес напоминает и образ-символ из «Божественной комедии» Данте (первая терцина первой песни «Ада»). Отсылки к ней также находим в «Козлиной песни»: «К утру гуманизм померк, и только образ Марии Петровны сиял и вел Тептёлкина в дремучем лесу жизни»[1031]. Тень Аполлония[1032], которая является неизвестному поэту в дебютном романе Вагинова, напоминает о беседе Одиссея с тенью прорицателя Тиресия, а также с другими полупризрачными обитателями Аида. Одиссей также встречается на страницах «Козлиной песни»: «И если он [Тептёлкин] сейчас умрет, то за его гробом пойдет не менее сорока человек и будут говорить о борьбе против века и изобразят хитроумным Одиссеем…»[1033]

В небольшой сцене наркотического видéния Вагинов контаминирует известные сцены катабасиса из «Одиссеи», «Энеиды», «Божественной комедии». То, что переживали древние и новые авторы, теперь, на очередном витке истории, переживает как откровение неизвестный поэт, герой «Козлиной песни»: будущее открывается ему как испытание, через которое должен пройти он сам и люди его круга — ленинградская интеллигенция, те, кого писатель называет «эллинистами». Прежде чем сойти в Аид, героям «Козлиной песни» необходимо принести жертву, как это делали Одиссей и Эней. Но это будут не кровавые дары в виде убитых птиц или животных, а социальное положение: герои должны пожертвовать своим общественным статусом, чтобы сохранить себя и петербургскую культуру. Вопрос сотрудничества с большевиками остро стоял для ленинградской интеллигенции. Как показал Вагинов в дебютном романе, каждый решал его разными способами: от самоубийства (неизвестный поэт), до адаптации к условиям новой власти (Тептёлкин).

На исходе нэпа, перед началом первой пятилетки, Вагинов отдавал себе отчет, что испытания для интеллигенции только начинаются. Первая половина 1930-х годов не прошла для нее безболезненно: вспомним показательные судебные процессы: Шахтинское дело (май 1928), дело краеведов (май 1931), Академическое дело (февраль — август 1931), когда, помимо ученых из других городов Союза, были осуждены и репрессированы представители ленинградской интеллигенции: академики С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле, Н. П. Лихачев, члены-корреспонденты С. В. Рождественский, В. Г. Дружинин, В. Н. Бенешевич, пушкинист Н. В. Измайлов, литературовед Б. М. Энгельгардт, геолог А. Н. Криштофович и многие другие.

Перед самой смертью Вагинов пишет роман «Гарпагониана» (<1933–1934>), оставшийся незаконченным. В этом бытописательски-фактографичном тексте автор вновь возвращается к размышлениям о судьбе «прежних людей», «эллинистов» Ленинграда, к идее, высказанной в ранней прозе, о том, что «родина его в земле»:

Пригласил меня один чужестранец в дом свой и долго расспрашивал на незнакомом языке. И по движениям губ понял я, что расспрашивает о родине моей. Показал я знаками, что родина моя в земле, что больше нет родины моей[1034].

Подобно Данте, герои Вагинова отправляются в путешествие по аду в поисках надежды на спасение. Если великого флорентинца в «Божественной комедии» вели Вергилий и образ прекрасной Беатриче, то герои «Гарпагонианы» (Локонов, Жулонбин, Анфертьев) оказываются без провожатых, поскольку сами представляют собой воплощенные грехи ленинградской интеллигенции: Локонов — уныние, Жулонбин — жадность, Анфертьев — пьянство.

Герои Вагинова достаточно мобильны: Анфертьев путешествует по Ленинграду в поисках товаров, которые можно сбыть на толкучках и рынках; Жулонбин занят систематизацией предметов своей абсурдной коллекции (окурков, дореволюционных визитных карточек, обрезанных ногтей и т. п.), постоянно ищет новые объекты коллекционирования; Локонов же хандрит и мучительно скитается по городу в надежде вернуть молодость.

В «Гарпагониане» Вагинов показывает страдания отдельных человеческих душ, создавая портреты социально-психологического состояния жителей Ленинграда, мужчин по преимуществу. Здесь возникают наиболее репрезентативные изображения ленинградцев периода социалистической реконструкции.

Не только в прозе, но и в лирике 1930-х годов образ смрадного преддверия Аида сменяется у писателя образом адского селения, который вновь актуализирует связи с «Божественной комедией»: «В аду прекрасное селенье / И души не мертвы»[1035]. У Данте (в переводе М. Лозинского): «Я увожу к отверженным селеньям, / Я увожу сквозь вековечный стон, / Я увожу к погибшим поколеньям»[1036].

Таким образом, писатель подводит итог собственным почти пятнадцатилетним наблюдениям за судьбой Петербурга — Петрограда — Ленинграда. Созданная большевиками социально-бытовая система «заживо похоронила» целые классы бывших промышленников, торговцев, дворян, священников, кулаков, белых офицеров, урядников, полицейских, жандармов, «буржуазных» интеллигентов шовинистического толка (по классификации Сталина, сделанной им в докладе «Итоги первой пятилетки», 1933), сделав их «живыми покойниками», которые продолжают существовать в новом пространстве в условиях индустриального штурма первой пятилетки.

Лидия Чуковская

Таким же бытописательским памятником является повесть Лидии Чуковской «Софья Петровна» (1939–1940), написанная по горячим следам Большого террора в Ленинграде. Вагинов, умерший в 1934 году, отказываясь от мистической трактовки происходивших в городе процессов и доводя их до гротеска, тем не менее работал в области историософии, на разных этапах своего творчества подчеркивая связь своих персонажей с двухсотлетней петербургской традицией, выводя в романах опустившихся представителей петербургско-ленинградской интеллигенции. Лидия Чуковская также находится в поисках наиболее репрезентативных образов ленинградцев, но уже не периода нэпа и первой пятилетки, а Большого террора. Ее героини — многочисленные женщины «из бывших», оставленные свирепой машиной репрессий без спутников и детей, наедине со своими страхами и воспоминаниями о былом «идиллическом» житье-бытье. Рассказывая историю одной женщины, у которой репрессировали сына, Чуковская описывает трагедию, постигшую многих людей ее круга. Вагинов рисовал потустороннюю жизнь Ленинграда, изображая людей, оказавшихся за фасадом советской системы, выдавленных из нее, но не в лагерь, тюрьму или на стройку социализма, а в подполье города. Чуковская изображает жизнь в рамках системы тех женщин, которые приняли новые обстоятельства существования и старались найти свое место.

Повесть «Софья Петровна» — это репортаж из 1937 года, хроника жизни человека во время массовых репрессий. Софья Петровна — машинистка, «из бывших», беспартийная, жена покойного врача. У Софьи Петровны есть сын — Коля, в которого она вложила все, что могла, которому отдала всю свою любовь. Сын ее хорошо учится, поступает в машиностроительный институт, на четвертом курсе его отправляют на работу в Свердловск, где Коля внедряет изобретенный им способ нарезки металла, информацию о чем печатают на первой полосе «Правды», и слава сына гремит на весь СССР. Не успевает Софья Петровна порадоваться, как узнает, что Колю арестовывают и заключают под стражу, предъявляя обвинение в терроризме.

До этого момента Чуковская рисовала картину жизни обычной женщины с характерным набором социальных ролей — верной жены, чистоплотной и аккуратной хозяйки, хорошей работницы, любящей матери. Но как только Софья Петровна узнает об аресте сына, в ее поведении происходит перемена, которая разрушает ряд стереотипных гендерных ролей. Например, любящая мать начинает сомневаться в том, что ее сын взят несправедливо. Предваряет это ряд деталей, касающихся судьбы знакомых Софьи Петровны. Практически в самом начале повести она узнает об аресте друга ее мужа, доктора Кипарисова, в рамках развернувшегося «дела врачей» (но не знаменитого 1951–1953 годов, а предвоенного, входившего в серию судебных процессов известного «Ленинградского дела»):

К ней подошел представительный бухгалтер и, любезно нагнувшись, поведал странную новость: в городе арестовано множество врачей. ‹…› Среди арестованных бухгалтер назвал доктора Кипарисова, сослуживца Федора Ивановича, Колиного крестного[1037].

В этой связи Софья Петровна вспоминает о своей знакомой, «m-me Неженцевой», которую выслали из Ленинграда после громкого убийства С. М. Кирова как «дворянку» и, следовательно, «оппозионерку», невзирая на то, что профессией ее было преподавание французского языка в школе. Этим эпизодам Софья Петровна в начале повести не придает особого значения по той причине, что ее лично трагические события никак еще не коснулись. Предсказуемо меняется ее жизнь после известия об аресте сына.

Циклическое время микроутопии, счастливой и безоблачной жизни Софьи Петровны, в котором существовали только два пространства — типография (место службы) и комната в коммунальной квартире (место жизни), размыкается, превращаясь в линейное. Урбанистический ландшафт города «распахивается» для героини. К уже означенным локусам добавляются пространства очередей к Большому дому (зданию НКВД в Ленинграде на Литейном проспекте, 4) и кабинетов следователей. Утопический хронотоп трансформируется в дистопический: Софья Петровна вместо условно «райской» модели существования проваливается в «ад сомнений» относительно невиновности сына. Усиливают ее переживания иронические насмешки над наивностью героини тех же несчастных, с которыми она встречается в очередях, а также недоумение следователя по поводу ее слов об ошибочности обвинений, предъявленных Коле: