Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890–1930-х годов — страница 99 из 123

.

Со сцен в вагоне начинается и книга Полонской. Внимательная к временным обитателям жесткого вагона, создающая типажи и воспроизводящая разговоры, писательница заставляет вспомнить реализм железнодорожных рассказов Д. Н. Мамина-Сибиряка. Однако режим усиленного ожидания встречи с Уралом обнаруживает элементы авторефлексии (автор признается, что ждет встречи с горами) и дневникового повествования, характерного для женского письма в целом.

Очерк «Записная книжка», завершающий «Поездку на Урал» Полонской, создает авторефлективную и эго-документальную «рамку» книги. Он представляет собой монологическое обращение писательницы к собственной записной книжке, сопровождавшей ее в поездке в качестве спутницы и фиксатора всего увиденного. «Записная книжка, верная моя спутница, наконец-то я тебя разгрузила. Даты и фамилии, анекдоты и факты, цифры и лирику — ты принимала все, что видели мои глаза и слышали мои уши»[1444], — пишет Полонская, чтобы затем припомнить вместе те яркие эпизоды поездки, которые не попали в предыдущие очерки, — от увиденных мачт новой радиостанции на «раскольничьем» Шарташе до компании пьяных растратчиков в Перми. Обращение к записной книжке является в определенном смысле выходом за пределы взятой на себя роли советского журналиста и характеризует Полонскую как писательницу, владеющую разными техниками построения нарратива. «Все эти вопросы записаны в тебе, записная книжка, и обо всех этих вопросах мы обещались написать. И вот я списываю их на страницы этой книги»[1445]. Мы видим, как в рамочных фрагментах книги деконструируется предустановленная маскулинность автора производственных очерков и появляется неартикулированная фемининность эго-текстов. Очевидно, здесь работает принцип зеркальности, про который писала И. Савкина:

Автодокументальные жанры — письма, дневники, воспоминания и т. п. — это своего рода разговоры с зеркалом, со своим другим Я, отчужденным и возвращенным себе. Женщины пишут, осуществляясь в акте письма; увидев себя в зеркале и Зазеркалье автотекста, они воссоздают себя, утверждая: «Я есть, я пишу, значит — существую»[1446].

И кажется неслучайным, что для создания метанарративных конструкций, проявляющих Полонскую как писательницу, выбрана именно записная книжка — гендерно маркированная «спутница и подруга».

Хотя уральские очерки демонстрируют точечные, «мерцающие» репрезентации фемининности в условиях отказа от женского письма и, похоже, неизбежные в случае книг-травелогов (создававшихся пролонгированно, в ситуации стремительно меняющихся жизненных обстоятельств — это является общим моментом в книгах писательниц), есть индивидуальные смыслы этих «мерцаний». Очевидно, что в случае Рейснер происходила актуализация женской повестки, включалось политическое зрение женщины-спецкора центральной газеты, имеющей опыт поездок на производство и наблюдений за бытом рабочих и работниц. А для Полонской важно было сохранить идентичность женщины-литератора, которую никоим образом не корректировала ее хоть и добровольная, но непостоянная журналистская деятельность. Кроме того, Рейснер, создавая очерки, сознательно лишала их эго-документальности (даже уральские записные книжки, которые мы смотрели в архиве писательницы[1447], не содержат дневниковых записей и авторефлексии), выдвигая на первый план саму реальность уральской производственной жизни и общественную повестку, в том числе «женский вопрос» — его дополнял подчеркнутый интерес к женской судьбе уральских работниц. Полонская целенаправленно включала эго-документальное в пространство своего цикла очерков, соединяя их фигурой, «зеркалящей» автора героини.

Несмотря на разные авторские стратегии в рассматриваемых книгах, в социокультурном отношении оказывается важен сам факт, что фемининное так или иначе проявлялось в советской производственной очеркистике, казалось бы, предельно далекой от женского письма.

Н. Б. ГраматчиковаОбразы советских уральских руководителей и их жен и вдовв эго-документах 1930-х и воспоминаниях 1960–1970-х годов

Эго-документы эпохи 1920–1930-х годов, хранящиеся в музейных и семейных архивах, позволяют углубить наши знания о процессах становления новых моделей поведения, которые закладывались в переломную эпоху не только «сверху», но инициировались и поддерживались самими героями этой эпохи. Примат общественного над индивидуальным сочетался у них с высокой личной активностью и разнообразием практик выражения собственной субъектности.

Обратимся к письмам, дневникам и заметкам энергичных акторов становящейся системы государственности — известных персонажей истории Урала и Сибири изучаемого периода. Среди них первый управляющий Уралмашиностроем Александр Петрович Банников (1895–1932) и несколько человек, причастных к истории Приобья и Казымской тундры, охваченной в 1931–1934 годах восстанием северных народов: первый директор Северо-Уральского государственного охотничьего заповедника Василий Владимирович Васильев (1889–1942), председатель Берёзовского райкома ВКП(б) Борис Африканович Степанов (1907–1942), боец отряда ОГПУ Иван Васильевич Шишлин (1907–1949). Все перечисленные деятели (Банников, Васильев, Степанов, Шишлин) умерли, не достигнув старости, лишь одному удалось перешагнуть рубеж окончания Великой Отечественной войны (Шишлин). Все они внесли свой вклад в историю Урала, Сибири и Приобья. Одним из наиболее ценных источников, раскрывающим перипетии их жизни, являются воспоминания их жен, рано оставшихся вдовами. О самих спутницах жизни этих людей мы знаем крайне мало: для публичной истории их тексты имели значение только в той степени, в которой в них отражался образ мужа. Иными словами, о формировании женской самоидентичности в пред— и поствоенный периоды мы можем судить по косвенным источникам, анализируя составленные ими биографии, в которых сами они неизменно находились «в тени» своих супругов — деятелей советской номенклатуры и силовых структур. Общественная роль спутниц представителей власти заключалась в поддержке мужей и помощи в достижении значимых для государства целей. Характер отношений в семье, равно как и личное счастье, мыслились как второстепенное дело — полезное для общественного служения, но далеко не обязательное.

Перед тем как мы приступим к непосредственному рассмотрению дневников и писем, отметим асимметрию означенных эго-источников. С одной стороны, женщины пишут с позиции вдов руководителей спустя 30 лет после описываемых событий: их воспоминания, безусловно, ориентированы на авторитетный позднесоветский дискурс (согласно определению А. Юрчака). Таким образом, в «заказных» текстах (а воспоминания «директорских вдов» Банниковой и Васильевой написаны по просьбе руководства организаций, которые возглавляли в свое время их мужья) прослеживается высокий уровень (само)цензуры. С другой стороны, сохранность эго-документов, в том числе и таких, где отражались, например, секретные сведения о спецоперациях (дневник Шишлина) или перипетии жизни северного райкома ВКП(б) (дневник Степанова), свидетельствует о том, что личное и семейное нередко ставилось выше общественных предписаний, невзирая на опасность для жизни тех, кто принимал решение о сохранении подобных источников. Таким образом, сохранившиеся мужские и женские тексты уральского руководства выстраивают сложную систему зеркал, где «я» и «другой» отражены в разной степени (у женщин — в большей мере «другой», нежели «я»), и главное — эти взаимоотражения разнесены во времени.

Наши исследовательские вопросы состоят в том, насколько продуктивным в таком случае может оказаться сопоставление мужских и женских текстов, созданных супругами в разные эпохи; насколько отличаются образы жен, обнаруживаемые в мужских дневниках и записках, от тех ролей, с которыми идентифицируют себя вдовы десятилетия спустя. Поскольку именно мужские тексты в нашем случае инициируют подобное конструирование мужских и женских внутрисемейных ролей, аналогичный вопрос обращен и к образам мужей, возникающим в качестве как модели саморепрезентации в дневниках, так и в воспоминаниях вдов позднесоветского времени (в первую очередь это относится к воспоминаниям М. А. Васильевой и Е. Г. Банниковой).

Между условно «старшим» (Васильев и Банников) и «младшим» (Степанов и Шишлин) поколениями героев нашей статьи разница составляет десятилетие. Тем не менее она принципиально важна, поскольку определяет уровень и идеологическое наполнение полученного образования. В. В. Васильев закончил Московское Комиссаровское техническое училище, А. П. Банников — реальное училище и затем в 1923 году стал кандидатом на получение квалификации инженера по производству стали и сталелитейному делу в Пермском практическом металлургическом институте.

Б. А. Степанову и И. В. Шишлину, выходцам из беднейшего крестьянства, системное образование оказалось недоступно, и карьеру они сделали благодаря честолюбию и природным способностям. Они получили лишь начальное образование (Шишлин — три класса деревенской школы 1-й ступени; Степанов, по словам дочери, имел «низшее образование»), в ранней юности батрачили, были чернорабочими и грузчиками, посещая школу политграмотности и краткосрочные курсы марксизма-ленинизма. Уклады родительских семей отражали исторические катаклизмы и разрушение патриархального устройства: отец Шишлина погиб в австро-венгерском плену в 1916 году; Степанов своего отца не знал (по свидетельству дочери Степанова, мать выгнала того «за пьянку», родив затем еще двух сыновей от разных мужей; Борис помогал матери содержать младших братьев[1448]). Таким образом, семейного культурного багажа эти молодые люди почти не имели, а вся их карьера была обусловлена продвижением по комсомольской и партийной линии (у Шишлина с 1930 года — еще в органах ОГПУ). Все вышесказанное имеет непосредственное отношение к тем ожиданиям, которые мужья-руководители (в случае Шишлина — будущие руководители) распространяли на своих спутниц, и к тем ролям, которые играли их жены.