Обязательно найдется какая-нибудь мелкая или крупная помеха, не стоящая, в принципе, ничего. И они будут оправдывать себя и строить планы на будущее.
В зале аэропорта они встали кружком и говорили о какой-то ерунде. Жаров обнял Борьку и Наташку и, проглотив тугой комок в горле, хрипло сказал все, что держал в голове всю эту неделю. И про тепло их гостеприимства, и про них, таких родных, любимых и замечательных. И про Наташкины котлеты с борщом, и про их с Борькой ночные перекуры на узком балкончике. И еще про то – не очень внятно, скомканно, очень смущенно, про то… Ну, что они значат в его жизни.
– В следующем году в Иерусалиме! – выспренно заявил Левин.
Рита подошла к Наташке, и они обнялись. Борька, смущаясь, поцеловал Риту в затылок.
Пройдя регистрацию, они обернулись – долговязый силуэт Левина и маленькая, почти невидимая фигурка Наташки уже растворились в толпе.
В самолете Рита села у окна и прикрыла глаза. Жаров как всегда начал листать газету.
Самолет пошел на взлет, и Жаров почувствовал, как жена напряглась – она боялась посадок и взлетов, да и сам полет был для нее всегда стрессом и усилием над собой.
Он взял ее за руку, и она благодарно пожала его руку. Взлетели. Самолет стал выравниваться и набирать скорость. Зажглась табличка – можно расстегнуть ремни и посмотреть телевизор. Запустили старый штатовский боевик с неутомимым Дольфом Лундгреном. Жаров, как всякий мужик, любил такую ерунду, крепко и грамотно сбитую Голливудом.
Рита уснула, прислонившись головой к окну. Самолет слегка затрясся, запрыгал на облаках, и пилот объявил попадание в зону турбулентности. Зажглось табло, и стюардессы прошлись по рядам, призывая к порядку.
Он снова взял Риту за руку, и она крепко сжала его ладонь. Минут через пятнадцать все успокоилось, и самолет пошел плавно, гладко, будто выбрался из короткого шторма.
Погасла табличка, и стюарды засуетились с обедом.
– Слушай! – вдруг оживился Жаров. – А давай наконец заделаем баню! Поставим в углу, у забора, – места полно, на улице стол, скамейки. Нет, ты представь, – загорячился он, – зима, снег, сугробы. Напаришься и – на улицу, сразу в сугроб! А летом на столике чаи погонять, а Рит? Мы же давно мечтали! Приедем – поставим сруб. За зиму он отстоится, и весной можно строить. А к лету все будет готово. И непременно – купель! Прямо на улице, чтоб сквозь ледок! А? Здорово, правда? Мы же так любим с тобой эти штуки!
Рита улыбнулась, взяла его за руку и, наклонившись, сказала чуть слышно, на ухо:
– Давай подождем с баней, а, Сань? Ну, не к спеху же. Столько ждали, еще подождем. Годик хотя бы…
Он не сразу въехал – мужик, что поделаешь! Реакции замедленные, надо признать…
А когда до него дошло то, что она имеет в виду, он откинулся на спинку кресла, расстегнул ворот рубашки, потому что вдруг ему стало душно, выдохнул, пытаясь дышать спокойно, и взял руку жены. Ритины теплые пальцы погладили его вспотевшую от волнения ладонь. Она положила голову ему на плечо, и он закрыл глаза.
– Господи! Да о чем ты? Столько лет не строили, и еще не построим… Тоже мне дело – баньку собрать! Будет надо – так ведь за месяц, не больше!
– А домой хочется, правда? – спросила она.
Он кивнул. Домой хочется всегда. Потому что домой.
Взлет, зона турбулентности, воздушные ямы и рытвины, посадка. Пристегнуть ремни и ослабить.
Собственно, как вся наша жизнь. Очень похоже.
И еще – надежда. Без нее никуда. Ни в полете, ни в жизни.
На круги своя
– А браслет я отдам Люське, – бубнила Тереза.
– Ага, отдай, – откликнулась Нана и добавила тише, глубоко вздохнув: – Господи, ну как же мне все надоело!
Она влезла на старый шаткий венский стул и потянулась к верхней полке огромного темного резного буфета. Боже, сколько на нем резных финтифлюшек, затейливого деревянного кружева, крученых непонятных цветов, утиных и рыбьих голов – и сколько же на всем этом старье пыли! Тереза, увлекшись любимой темой, продолжала:
– Борьке квартиру, а кому еще? Все-таки он единственный кровный родственник.
Это камень в Нанин огород – знай и ни на что не рассчитывай!
– Хотя, – вздохнув, добавила Тереза, – Борька, конечно, сволочь. Только и ждет, когда я подохну. Все ждут!
Опять за свое! Однако в этих словах была доля правды, причем приличная доля. Нана старалась считать, что к этим «всем» она не относится. Это было несложно – рассчитывать на что-нибудь у нее причин особенно не было. Тереза надолго замолчала и немигающим взглядом уставилась в окно.
– Что молчишь? – вдруг крикнула она Нане. – Тебе, что ли, думаешь, квартира?
Нана спрыгнула со стула, села на него, посмотрела на Терезу и тихо сказала:
– Ну оставь, пожалуйста. Ничего я не жду.
– Врешь! – выкрикнула Тереза и повторила: – Врешь! Святошу из себя корчишь, а сама только и думаешь, что же отвалится лично тебе.
– По себе судишь, – ответила Нана. – Обед греть?
Тереза встрепенулась:
– Что ты там накулемала? Опять небось овощной суп? Надоело до чертей. Хочу мяса, жареного мяса, лобио хочу, сулугуни. Ты грузинская женщина? Или диетсестра в больнице?
– Одно другому не помеха, – ответила Нана. И добавила: – А про все вышеперечисленное я тебе давно советую забыть. Если, конечно, ты хочешь жить дальше.
– Жить? – возмутилась Тереза. – Это называется жизнью? Без чашки кофе по утрам, без рокфора, без бисквитов с джемом? Если это жизнь, то смерти я точно не боюсь.
Тереза скорчила гримасу, одну из тех, которой она часто пользовалась в жизни и которая, видимо, когда-то прекрасно работала, – гримасу обиженной девочки. И застучала ногтем по столу. Ногти у нее были длинные, очень крепкие, слегка загибающиеся вовнутрь. Нана махнула рукой и пошла на кухню. Пока грелся суп, она застыла у окна – выпал первый снег, и было нарядно, торжественно и светло.
Нана уехала из Тбилиси почти десять лет назад. Тогда ей было двадцать семь. Уезжала, да нет, убегала она из холодной, нетопленой квартиры, от ненасытной «буржуйки», которая пожирала невероятное количество дров и ее, Наниных, сил, от одинокой темноты по вечерам – свет давали всего на несколько часов. Убегала от одиночества, отчаяния, безработицы и безденежья. И еще от своего затянувшегося и дурацкого романа, отнявшего у нее все жизненные силы. Романа, не имеющего ни перспектив, ни легкого и скорого, подспудно желаемого конца. Объект назывался Ираклий, был он художник, абсолютно одержимый и такой же абсолютно нищий.
Наверное, гений, так как обычному человеку все же нужно много всего: мебель, одежда, еда, деньги, наконец. И еще планы на дальнейшую жизнь. Ираклия же не интересовало ровным счетом ничего, кроме холстов и красок. Жил он в полуподвальной, сырой комнате, почти не приспособленной для жилья, спал на раскладушке, зимой и летом носил единственные латаные-перелатаные Наной джинсы, черный, связанный ею же свитер – даже летом он все время мерз – и китайские кеды – тоже круглый год. Питался он лавашом из соседней лавки и чаем. На кофе денег не было. Из дома он выходил по крайней надобности – купить кисти, краски и растворители. Нана приносила ему керосин и подкармливала его – картошка, фасоль, баклажаны. Был он, наверное, большой талант, и посему она мирилась до поры с его странностями. Иногда он делал дивные коллажи из кожи, мозаики и цветного стекла. Она пыталась что-то придумать, кого-то приводила в его мастерскую, бегала по знакомым, но кому это тогда было нужно – в годы разрухи и безвременья? А талантов эта щедрая земля плодила множество. Сама Нана бегала тогда по трем работам – утром на почту, работавшую отвратительно и с перебоями, днем гуляла с соседской собакой, огромным дряхлым сенбернаром, а вечерами мыла посуду в маленькой кафешке. Оттуда и приносила Ираклию что бог, а точнее, хозяин заведения, послал. Ираклий съедал все молча, не глядя, говорил «спасибо» и добавлял, что все это лишнее и что он может вполне обходиться без этого. Нане было обидно до слез. На сколько хватит терпения? У нее хватило на четыре года.
Понимала, что по-другому здесь и быть не может – только терпеть и служить. И восхищаться. Терпела, служила, восхищалась. Потом силы кончились. Позвонила Терезе в Москву, та пообещала:
– Приезжай, что-нибудь придумаем.
Собралась одним днем. Прощаться к Ираклию не пошла. Знала, что он ее не остановит, только плечом пожмет. Зачем же душу теребить? С вокзала поехала прямо к Терезе.
– Таких, как ты, полгорода. Со всех концов бывшей страны. Вот она, ваша драгоценная независимость! Все гордые, а жрать нечего. Все сюда претесь, – хлестала словами Тереза. – Ни на что особое не рассчитывай – только в прислуги. Хочешь, работай у меня, но с жильем устраивайся сама. Я ни с кем никогда не жила и жить не собираюсь.
Жила Тереза в центре, в огромной старой квартире, с высоченными потолками, с лепниной, эркерами и старинным, наборным, уже рассохшимся паркетом. Квартира была в ужасном состоянии – ремонта там не было лет двадцать. Уже тогда вокруг Терезы вились разные ушлые людишки, предлагая обмен с доплатой в любом спальном районе Москвы, загородный дом со всеми удобствами и просто огромные деньги. Старуха была непреклонна – не сдвинусь отсюда никогда. В деньгах особой нужды у нее не было – постоянно, раз в месяц примерно, приходила знакомая тетка с клиентами, которые что-то покупали: то брошь с изумрудами, то часы с амурами, то консоль из карельской березы, то севрских пастушек. Ей вполне хватало на безбедную жизнь. И все это добро не кончалось, не кончалось. Нана никак не могла взять в толк, почему Тереза не оставляет ее ночевать – комнат было три. Но Терезино слово было твердо, и Нана стала искать жилье. Она сняла комнату в частном доме, правда, сразу же за Кольцевой – в общем, еще почти Москва. В доме имелось газовое отопление, и это уже было счастье. Нана все время мерзла. Да разве это трудности после Тбилиси – вода и электричество круглые сутки, на участке банька. Хозяйка Нану жалела, считала почему-то беженкой и вечером оставляла на плите алюминиевую миску мясных щей и черный хлеб с толстым шматом сала и пучком зеленого лука. В доме было тепло, и Нана, почти счастливая и сытая, быстро засыпала под тяжелым ватным одеялом под размеренное тиканье хозяйских ходиков.