Женщина, потерявшая себя — страница 18 из 45

исках самой себя, того, что осталось от ее «я», что она найдет? Ветер за окном зашелестел в ветвях деревьев, и она увидела, как сквозь этот ветер идет девушка — высокая девушка в туфлях без каблуков, с развевающимися каштановыми волосами. За ее спиной высились горы Толедо, а над головой голубело летнее небо Испании. Она часто видела себя девушкой среди гор — тем летом (в год, когда началась война) она побывала в Испании; она уехала туда потому, что не хотела терять свою независимость, она уехала, не думая об отце, который так нуждался в ней, и о Пако, который так хотел жениться на ней; она уехала неожиданно, не сказав им ни слова, — просто однажды утром отправилась с маленьким чемоданчиком в порт и села на пароход, отплывавший в Испанию. Та девушка так и не вернулась, подумала Мэри, вернулась другая, измученная и порабощенная любовью. Но та, прежняя, все еще шла среди вечного лета навстречу горному ветру. Из пяти детей, которым Гонконг казался слишком маленьким, из пятерки друзей, некогда похитивших рыбацкую джонку, чтобы бежать в Патагонию, только одна та девушка избежала участи остальных, томившихся теперь в четырех стенах: Пепе — в своем кабинете ветеринара, Рита — в художественном салоне, Тони — в келье монастыря, а она сама и Пако — в тесной, как консервная банка, квартирке. Почувствовав себя совсем одинокой, Мэри снова легла и обняла мужа, словно умоляя его позволить и ей погрузиться в глубины его сна. Не просыпаясь, он прижался к ней, и она порадовалась, что его бессонница кончилась, что он снова крепко спит, а потом вспомнила, что утром ему впервые за долгое время снова надо будет идти на работу, и тотчас решила: сегодня мы устроим вечеринку, это событие надо отметить. Погрузив лицо в его волосы, она улыбалась и обдумывала, как устроить это маленькое торжество, и вдруг сквозь неожиданно убавившийся шум ветра различила отдаленные звуки — чьи-то еле слышные неверные шаги. Подсчитывая в уме тарелки, прикидывая необходимые закупки, мысленно делая в квартире уборку, она крепче обняла мужа и глубже зарылась лицом в его волосы, стараясь не слышать отдаленных шагов, не слышать, как она сама ходит из спальни в детскую и из детской в кухню, останавливаясь перед каждой дверью, парализованная страхом перед тем неизвестным, что ожидает ее по ту сторону порога.


С новым порывом ветра, всколыхнувшим в лунной ночи темные тени ветвей, до Пепе Монсона донеслись сквозь его мысли отдаленные звуки тяжелых ударов, но, приподняв голову с подушки, он услышал лишь шум ветра в верхушках деревьев и шаги в соседней комнате. Он вскочил с постели и, нащупывая ногами шлепанцы, потянулся за халатом, но как раз в это время шаги затихли. Пепе вслушивался, стараясь понять, что делает отец в соседней комнате. Может быть, старик согнулся у окна, может, неподвижно сидит в качалке, а может быть, тоже стоит в темноте, вслушиваясь в звуки ночи? Пепе сел на кровать и потянулся за сигаретой. Теперь ему не удастся заснуть, пока он не услышит, как заскрипит кровать в комнате отца. Но он ведь и до сих пор никак не мог заснуть, хотя ему и очень хотелось спать и он чувствовал себя усталым и разбитым. В его мозгу все еще пел проигрыватель Мачо, и под музыку снова и снова всплывали эпизоды сегодняшнего дня — утренний визит Конни; поразившее его в полдень состояние отца; визит сеньоры де Видаль; Пако, уткнувшийся лицом в траву; ужин в «Товарище»; стремительный подъем к вершине утеса на белом «ягуаре»; бегство сквозь светлую ночь; Конни сидит на тачке со связкой писем в руках, а в ее глазах отражается печальный свет луны; Мачо Эскобар стучит кулаком по столу, а, в ярко освещенной комнате поет и поет проигрыватель. Но за всем этим, за несмолкающими звуками музыки, за подавляемой тоской он видел отца, бессильно поникшего в качалке, без сознания, но с открытыми глазами и с улыбкой на губах. И Пепе Монсон вдруг подумал, что весь прошедший день — лишь иллюзия, видение его отца, бред курильщика опиума, наркомана, но в этом бреду действовали новые, непривычные персонажи. Вчера утром, когда отец уже погружался в блаженное забвение, раздался стук в дверь, и, открыв ее, Пепе оказался лицом к лицу с Конни Эскобар в черной шляпке, в мехах, с жемчугами на шее. Он вспомнил, что, когда она осведомилась: «Доктор Монсон?» — он подумал, что она спрашивает отца. Весь разговор с ней был бредом, молодая женщина была попросту видением старика, и ее бегство было бегством через отравленные наркотиком руины его сознания. Это видение растает в дневном свете, который вернет отца в обычное состояние; утро перечеркнет все, что было днем и ночью, завтрак восстановит четкость ума. И словно в ответ на эти мысли, он с облегчением услышал шаги в соседней комнате и скрип кровати. Он опять прислушался, но на этот раз до него донесся только шум ветра, который теперь изменил направление. Наверное, будет дождь, подумал он и, погасив сигарету, натянул на себя одеяло; звуки первых капель он услышал уже сквозь сон.


Перед самым рассветом Рита Лопес вздрогнула и проснулась от глухого шума. Но дом не рушился, и она была в своей комнате, просто в окно стучал дождь, и его дробь растворялась в посапывании, доносившемся с соседней кровати: Элен Сильва спешила доспать остаток ночи. Вдруг, все вспомнив, Рита спрыгнула с постели, подбежала к двери, чуть приоткрыла ее и заглянула в гостиную.

Диван был пуст, гостья исчезла.

ГЛАВА ТРЕТЬЯСЕНЬОРА ДЕ ВИДАЛЬ

Над сырым Гонконгом занималось ясное утро, удивляя ярким солнечным светом пассажиров, заполнивших первые паромы и спешивших выбраться на верхнюю палубу, окунуть в теплый воздух озябшие пальцы и радостно улыбнуться (был канун полнолуния, знаменовавшего начало китайского Нового года) огромному городу на скале, подымавшемуся, как гигантская губка, из черной воды навстречу слепящему свету; нагромождение домов у самого берега казалось огромным тортом, в который врезались узкие улочки, кишевшие бесчисленными муравьями-рикшами. В центре, где на каждом углу продавали охапки цветов — хризантем, георгинов и красных лилий — и где западную архитектуру теснили фантастические бамбуковые фасады, было полно китайцев в праздничных черных одеждах, англичан в костюмах из твида, сикхов в тюрбанах и с ружьями, метисов в свитерах или в кожаных куртках, русских эмигранток в белых мехах, нищих детей-попрошаек в причудливых одеяниях, сшитых из матрасных чехлов, — и все они сновали по улицам, украшенным свешивавшимися с балконов и окон коврами и потому, казалось, освещенным не дневным светом, а тысячами красных фонариков. Ночью, когда взойдет луна, вспыхнут огни фейерверков, а утром город будет завален красными патрончиками от потешных огней; но сейчас по солнечным улицам торопливо шагали белые и желтые люди, не обращая внимания на гул, то и дело сотрясавший скалу, которая, казалось, оседала, ища равновесия; хотя гул был глухим и отдаленным, он отчетливо слышался даже в шумном центре, а еще отчетливее — выше по склону, где шептались пальмы и сосны и стояли на расстоянии друг от друга элегантные белые виллы; но яснее всего гул был слышен на голых вершинах холмов и гор, в том числе и на вершине горы Святого Креста, где в келье монастыря святого Андрея молодой падре Тони Монсон стоял у окна и, вслушиваясь в неясные глухие отзвуки канонады (в ту зиму на континенте война все еще шла), вдруг почувствовал нежность, смешанную с горечью, нежность к этому весело гудевшему у его ног, обреченному языческому городу, который был и не был родным — здесь он родился, но не здесь была его родина; этот город он вначале любил, потом боялся его, а в конце концов отверг; и красоту этого города — сырую весной, душную летом, совершенную осенью и порочную зимой — он, чужеземец, знал, как женатый человек знает красоту своей жены, но он никогда не считал этот город своим, до конца познанным; этот город оставался для него арендованным пристанищем его детства, где он обитал телом, но не душой; и, когда он бродил по этим улицам, он грезил о совсем других улицах — улицах его настоящего родного города, которого он никогда не видел и который он тоже в конце концов отверг, но в его представлении тот, родной город всегда заслонялся вершинами, на которые он карабкался, когда был мальчишкой, и рядами крыш, спускавшихся вниз миллионами ступенек, бухтой с паромами и дымящимся на той стороне, отливающим на солнце черным и золотым Кулунем, где сейчас лежал его отец, умирая в изгнании.

Как приятно старому человеку погреться на теплом солнышке, подумал падре Тони, но тут же нахмурился, вспомнив, что рано утром, еще до завтрака, ему звонил Пепе, но не насчет отца, а по весьма странному поводу; и, отойдя от окна, чтобы собрать белье в прачечную, падре Тони с горечью подумал, что монастырская келья, в сущности, ненадежное убежище. Хотя монастырь одиноко высился на горной вершине, он не был отрезан от мира: с одной стороны горы у ее основания находился ипподром, и рев толпы перекрывал вечерние службы по субботам, с другой — был квартал веселых домов Вань Чай, откуда доносились крики воров, ссорившихся из-за добычи, и пронзительные вопли проституток, торговавшихся с моряками. Как говорили, зажимая носы, монахи, монастырь святого Андрея был пропитан запахом бренного мира — им пахли и портики, и коридоры, потому что китайцы удобряли свои огороды на склонах горы содержимым выгребных ям, и, когда вдруг жарким днем поднимался ветер, благочестивые отцы, вместе проводившие время в бдениях, отрываясь от молитв, подозрительно посматривали друг на друга, хотя постоянство запаха вскоре убеждало их, что никто не виноват. Отец-настоятель как-то раз не без ехидства заметил, что ни один монах из монастыря святого Андрея, каким бы святым он ни был, не может умереть окруженным духом святости.

Но как раз этот запах, думал облаченный в чистую белую сутану падре Тони, стоя на коленях на полу, покрытом ковром из солнечного света, и с улыбкой откладывая и пересчитывая белье для стирки, именно этот запах монастыря святого Андрея был для них в детстве духом святости. Пропитавшись этим запахом, он и Пепе свысока смотрели на других, потому что запах означал, что они только что вернулись с исповеди или причастия из монастыря святого Андрея, что они все еще осенены благодатью, и потому они всегда с негодованием отвергали предложение мамы принять ванну и переодеться перед завтраком. Свою святость они должны были прежде продемонстрировать Мэри, Пако и Рите, и, когда эти маленькие грешники только хихикали и затыкали носы, братьям Монсонам казалось, что к их благочестию добавляется еще и венец мученичества.