псы рынка рыскали по полям с пеной у рта. Если смотреть на это с койки, то выглядело все как большие гонки, устроенные весьма безалаберно.
Но отчего изобильные времена закончились так плохо? У меня было время, чтобы обмозговать это, и, по-моему, объяснение тут настолько же неожиданное, насколько простое — бездетность. Подобно своему отцу фашизму, неолибертализм обычно излагается бездетными белыми мужчинами, которые любят наряжаться и потягивать коктейли в кругу своих братьев по полу, но забыли в своей великой социальной формуле учесть женщин, детей и «три С» (сумасшедших, слабых, старых). На самом деле в главном либертаризм вполне жизнеспособен, пока ничто не мешает мужчине на его работе, а женщина носит его рубашки в химчистку, пока дети не родились, а старикам не нужна медицинская помощь. Ведь эта идеология родилась и сформировалась в тех участках мироздания, куда заказан вход детям: в университетских и финансовых кварталах на западе за океаном.
Любимейшая тема Боба о Йельском университете была такая: когда на территории университета заканчивают косить лужайку, на нее наносят крем после бритья. Тамошние места были ему знакомы, потому что его отец был в том городе штатным профессором литературы — милым стихоплетом Уитмановой школы. Но у Боба возникли трудности с башенными часами и твидом, он предпочел им барные стулья и бит. Он сбежал в Виллидж и там познакомился в том числе с самим Керуаком, Гором Видалом и другими, задолго до того, как их пожрала слава. Видал был, вероятно, самым красивым человеком, которого я видела, кроме нашего Гвюдберга Бергссона[155], который вернулся из Испании в темных очках и расхаживал по центру города, словно filmstar[156]. В шестидесятые рейкьявикские женщины активно практиковали следующий вид спорта: по ночам ходили к отелю «Борг», чтобы набраться звезд в глазах; наш поэт работал там ночным портье. Но юноши Бергссон & Видал были настолько прекрасны, что ни одной женщине не достались. «Так вот они какие — святые», — думала ты, словно несмышленыш, даром что насмотрелась на всякие выверты мужчин в закоулках войны. И только много лет спустя, прочитав биографию Видала, я обнаружила, что в годы, проведенные в Гринвич-Виллидж, он спал в среднем с тремя юношами в день. Они это могут и позволяют себе, в то время как женщин за это побивают камнями.
Но были и другие мужчины, которые любили только самих себя и смотрели на мир из деньгохранилищ, застряв в сейфе. Их взгляд на общество был ограничен замочной скважиной. Именно такое правительство и досталось нам, исландцам, на более чем десять лет. Все более-менее прочное шло на постройку башни капитала и прибыли — ее-то сквозь замочную скважину было как раз хорошо видно. Зато сквозь нее не было видно поля вокруг, где паслись мы, процентоядные, у которых все отобрали ради процветания этой башни. В конце концов она, болезная, переросла сама себя и рухнула, а обломки рассыпались по всему обществу-полю, на котором она сама же не оставила ни травинки.
Теперь исландцы посадили над собой лесбиянку[157], первыми из всех стран; видимо, лучше уж лесбиянство, чем радикально правое самовосхвалянство, вывалянное в росе американского одеколона, толстопузое и голозадое…
Ах, пора мне уже в могилу. А то я уже коммунистов поддерживать стала.
80Крыса2002
Наконец она вновь вошла — Рогхейд: с застывшим елейным лицом внесла мой ноутбук и положила на одеяло.
«Спасибо, что дала попользоваться. Это меня просто спасло. Это весьма… у тебя весьма хороший компьютер».
Определить что-либо по ее словам было решительно невозможно. Нашла ли она в моих вещах что-то предосудительное?
«Да, отличная вещица».
«Да… — тут в ее бодрость вкрался небольшой сбой, во взгляд — небольшая неуверенность. — И ты такая… технически продвинутая?»
«Да, я училась печатать на машинке в старом Коммерческом училище, еще до орфографической реформы, а еще иногда подрабатывала секретаршей. Это было тогда, когда мужчины едва умели телефоном пользоваться».
«Да, и ты… ты идешь в ногу со временем… и с техникой?»
«Я всегда была оборотистой. Особенно по части средств связи».
Это последнее я сказала только, чтобы подразнить ее, но оно «сработало железно», выражаясь языком Боаса. Она посмотрела на часы и сказала:
«Ой, знаешь, по-моему, мне уже пора — у меня встреча».
«С любимым человеком?»
Глаза — нараспашку.
«С любимым?!»
Я не собиралась дать ей уплыть на улыбках.
«Да. Ты не прочла то, что я читала?»
«То, что ты читала?»
«Я хотела сказать, увидела то, что я вижу. Я сообщила Магги его имя».
«Магги? Имя? Кого — „его“?»
«Наверно, сейчас он уже закончил».
«А? Что закончил?»
«А труп спрятал в надежном месте. Он, родимый, собирался сделать это ради своей матери».
Тут воцарилось молчание. А потом я увидела, как трескается скорлупа. Медленно и плавно. В ее улыбке не возникло заметных изменений. Она была такой же вопиюще милой, как прежде. Хорошо растянута на губах, морщинки на щеках напряжены. Но поверхность медленно и плавно рушилась: на ее лице ширилась сеть трещин, вот она добежала до глаз, и тут ломкая стенка елейности начала осыпаться, и под ней проступила очень красивая ярость.
«Кто… кто тебе позволил совать нос в мою личную жизнь?»
«Супружеская измена — это не личное».
«А вот и да. Это… это личное и тебя не касается. Мы с Магги… мы… Тебя наш с ним брак вообще не касается!»
«Да я за ним, родимым, просто присматриваю».
«Присматриваешь?»
«Да, как и любая мать. Слежу за своими детьми».
«Сколько ему лет? Лет твоему Магнусу, блин, сколько? Тридцать три! Ему, блин, тридцать три года, а ты с ним нянчишься как… как…»
«Душа не меняется. Ей всегда один год. Он, бедняжка, когда об этом услышал, совсем сломался».
«Услышал… Это… это ТЫ ему рассказала?!»
«Я его мать».
«Э… да, но… но это не значит, что ты… или что у тебя есть право на…»
«Уж кто бы говорил о правах, Рогхейд!»
«Рог-хейд???!»
А-а, черт, какой ляпсус! С языка сорвалось! И тут, как бы в оправдание этого прозвища, из глаз блондинки посыпались капли, словно из рога изобилия.
«Да ты вообще представляешь, что значит быть женщиной в наше время?! Постоянно борешься с трудностями там и тут, выполняешь тысячу обязанностей, а все равно не получаешь того, что хочешь, а когда тебе наконец выпадает такая возможность, то… то ее нельзя принять, а следовательно, нельзя ею воспользоваться, потому что тебя от этого совесть, блин, грызет!»
«Мой Магги в постели очень хорош».
Она лишилась дара речи. Застыла, раскрыв рот.
«Э-э…»
«Может, он и ленивый, но импотенции в нашем роду нет. И отродясь не бывало. Его отец был великолепным любовником. Mr. Twice. Да и я никогда не упускала того, что само плыло в руки. По-моему, тебе надо прежде всего посмотреть, что теснится у тебя в груди. Точнее, в том, что от нее осталось».
Тут она снова онемела. Затем послышалось:
«Т… ты… ты крыса!»
«Да-да, может, я и коечная крыса, но точно не льдиноутробка».
«Ты… Ты!..»
Тут мне удалось окончательно достать ее. Как весело — наконец употребить те слова, которые я раньше никогда не произносила вслух. Я предоставила ей буксовать в своем гневе, словно внедорожнику в раскисшей грязи, не торопясь к ней на помощь. В конце концов ей удалось оттуда выкарабкаться:
«Ты просто крыса проклятая, которая тут лежит в… просто, блин, гаражная крыса, которая думает, что ей позволено разнюхивать о… которой делать больше нечего, кроме как шпионить за членами собственной семьи, просто из-за того, что они… что они…»
«…не заглядывают к ней?»
«Просто из-за того, что она думает, что имеет на это право, потому что ей так тяжело, потому что к ней никто не заходит, потому что она сама — такая мерзкая гадость, и никогда даже не удосужилась сказать, что любит…»
«Где деньги?!»
«Деньги? Были да сплыли! Ты этих денег никогда, блин, больше не увидишь! Потому что ты их не заслужила! Прощай, фру Хербьёрг!»
Когда она юркнула за дверь, я заметила на краю одеяла несколько крошечных хлопьев телесного цвета. Обломки стены елейности.
81Замерзший камень1942
В Гамбурге я видела, как падают целые дома. Шесть разукрашенных этажей обрушивались друг на друга. Однажды меня едва не завалило банком. Другим повезло гораздо меньше. Девушку по имени Труди, с которой я познакомилась случайно и которая пригласила меня пожить у себя и своей семьи, придавило обломком стены куском балкона с черными перилами. Я попыталась сдвинуть его с нее, но мне не удалось. Вместо этого я сняла с нее туфли и решила передать их ее родителям, но когда я дошла до дома, он уже превратился в облако пыли. Я опустила глаза на туфли в руках и смотрела, как пыль наполняет их. И я подумала, что меня преследует проклятие. Все, к чему я привязывалась, у меня отбиралось. Мама исчезла, папа исчез, Труди исчезла, а теперь и ее дом, ее мама и папа, бабушка и трое братьев…
Я решила больше ни с кем не знакомиться.
Как же я остиротела во время войны? Это случилось в марте сорок второго. «Временное» проживание у фрау Баум затянулось и продлилось целый год. Мы всё думали, что война закончится всего через несколько месяцев, пока Гитлер заглатывал страны, как чайка — рыбешек. Но сейчас мне светили перемены в жизни. У мамы появилась собственная квартира. А когда папа пришел на недельную побывку из армии, они решили, что он съездит за мной на Амрум, а потом мама встретит нас в Гамбурге, и оттуда я поеду с ней в Любек. Меня обуревали смешанные чувства. Конечно, мне не терпелось увидеть маму с папой, но я тут же начала скучать по Майке и Хайке