Это была моя последняя попытка что-то из себя сотворить. Мне скоро должно было исполниться тридцать, а я так ничему в жизни и не научилась, кроме как обращаться с гранатой и танцевать танго. В Гамбурге я собиралась учиться на фотографа. Рисовать мне всегда нравилось, а в Нью-Йорке Боб приоткрыл мне щелку в мир этого нового искусства. У его отца был оригинал одной фотографии Мэна Рэя[23] и книги с работами Брессона[24] и Брассая[25], которые зацепили мой взор, подобно черным, как типографская краска, когтям. «Моменты из жизни» всегда нравились мне больше, чем постановочные фотографии. Позже я стала восторгаться Ли Миллер[26], особенно ее снимками времен Второй мировой. На родине же почти не было прекрасных штрихов, разве что Кальдаль[27], но я старалась не отставать от жизни и порой покупала Vogue и Life Magazine, когда они бывали в продаже. Ни одна исландская женщина не изучала фотоискусство с таким усердием, а отец однажды сказал, что если у меня и есть талант к чему-то, то к «искусству момента».
Я бывала в Гамбурге im Kriegzeit[28]. Тогда город лежал в руинах, но сейчас там все стало чисто и аккуратно. Немцам хорошо удается «расти над собой». Зато там был жилищный кризис, и после недолгих поисков я сделалась Mitvermieter[29]в Schansenviertel[30]. Я снимала жилье вместе с немецкой девушкой и ее подругой — француженкой по имени Жозефина. Они были гораздо младше меня, полны энергии; ночная жизнь у них начиналась рано, а день — поздно. Тем не менее я втянулась вместе с ними в развлечения, и в моей памяти жизнь в Гамбурге покрыта мраком — я курсировала между ночными клубами и темной комнатой.
Жози была одной из тех городских модниц, которые знакомятся только с «важными людьми». А в ту пору Астрид Кирххерр[31], стриженая блондинка хрупкой красоты, начавшая рукодельничать с помощью фотоаппарата, стала своего рода кумиром молодежи в клубе в районе Санкт-Паули. Тогда главными местами в районе были Kaiserkeller и Top Ten Club, и однажды вечером мы забрели в первый и увидели, как ансамбль ливерпульских мальчиков исполняет там свой зажигательный номер. Никакого взрыва в зале не последовало (это будет позднее), но все сразу почувствовали, что эта музыка таит в себе новое ощущение. Они играли американскую рок-музыку на европейский лад. Гамбургская молодежь, воспитанная на Бахе и пивном джазе, никогда ничего подобного не слыхала. Я, конечно же, плохо разбиралась в популярной музыке, но меня сразили невинность и радостная игра этих милых волосатых парней. Они излучали какую-то новообретенную свободу. Наконец-то мы хоть чуть-чуть отдалились от войны.
По крайней мере, прежде я не слышала, чтоб с этим шутили. Среди концерта предводитель повернулся в зал и сказал: «Хэллоу, бакланы! Вы знаете, что в войне победили мы!» Они не смеялись. В те годы никто в Европе не понимал по-английски. Распространители этого языка еще не заключили контракт на продажу своих пластинок.
Но судьба определенно хорошо оттянулась, когда забросила эти четыре британские бомбы в послевоенный Гамбург в компенсацию за постоянные бомбардировки в военные годы, чтоб они взорвали барабанные перепонки, сознание и все рамки. Улица называлась Die Grosse Freiheit[32].
Они играли на ней по восемь часов в день, eight days a week[33]. Я где-то читала, что именно благодаря этому они и достигли своих частот и высот. Они постоянно упражнялись. К тому же конкуренция у них была крайне жесткая. В «Кайзеровом погребке» никто не платил за вход, и если публике становилось скучно, она быстро уходила — в соседнем местечке начинался стриптиз. Все эти замечательные песни подарила миру конкуренция с сексом. Пожалуй, в этом и заключается секрет «Битлз». Наверно, то же самое можно сказать о Шекспире и тех тоннах гениальных текстов, которые он оставил после себя. Только ему приходилось конкурировать не со стриптизом, а с медвежьими и собачьими боями в соседнем доме. Ну вот, а говорят, что секс и насилие — это враги искусства…
13Битловская вечеринка в Гамбурге1960
Итак, благодаря этим знакомствам, моим соседкам и Астрид, я дожила до того, чтобы зажигать в одной компании с этими победоносцами века. Разумеется, для девушки из Исландии это был торжественный момент, хотя он мог бы закончиться по-другому.
Астрид приволокла туда «пятого битла»; его звали Стюарт Сатклифф, он был стеснительный и ранимый студент-искусствовед, а пройдоха Джон проходу ему не давал: вечно дразнил его за манеру одеваться и держать себя на сцене. Так что бедняжка Стю быстро вылетел из ансамбля, так и не приспособившись к этому балагану; он умер всего два года спустя от головной боли. По-моему, он был лишен таланта, хотя довольно милый парень.
После одного концерта Астрид пригласила всех к себе домой на «неофициальную часть». «Великолепная четверка» на самом деле насчитывала пять человек, и это было целое приключение — идти с ними по Репербану, который тогда, как, впрочем, и сейчас, кишмя кишел публичными домами с неизбежными мельничными крыльями и красными фонарями. Джон явно был предводителем. Он был старшим, имел слово; он спрашивал проституток, не устали ли они и не хотят ли с ними на party, он, мол, заплатит за все. Еще Джон потешался над немецким акцентом Астрид и названиями улиц, встречавшимися по пути; а мы, девушки, смеялись, как нам и полагалось в те времена, и я, вероятно, смеялась громче всех — он не спускал с меня глаз.
Я плохо помню Пола, помню только большие ласковые глаза. Сразу было видно: вот идет хороший мальчик. Внутри Джона жили бесы, а Пол был безбесен. Зато вместе они были непобедимы. Джон был остер и колол до крови, а Пол пением врачевал раны.
Астрид весьма напоминала Твигги. Свою комнату она покрасила белой, черной и серебряной красками, а с ее потолка свисали ветки без листьев. Такой выпендреж был для меня несносен. Однако там были выпивка и музыка (насколько я помню, старые пластинки The Platters и Nat King Cole). Леннон спросил хозяйку, не от дедушки ли ей достались в наследство эти пластинки. Я почувствовала, что между ним и Астрид возникло напряжение, и, скорее всего, именно из ревности он принялся издеваться над Стюартом, называя его то Задклиффом, то Сатклювом. Я сразу поняла, в чем суть, когда «битл» наклонился над пластинками, пуская слюну, и сказал, что бывал в США; я спросила, знаком ли он с Бадди Холли, потому что, по правде говоря, он, такой густо намазанный брильянтином, напоминал мне Бадди Холли. Эти слова оказались волшебными, и он засыпал меня вопросами про Бадди Холли, про которого я, впрочем, знала только то, что его уже нет в живых. Но лед был сломан, и не успела я опомниться, как мы с Джоном уже танцевали, хотя он и сказал, что не умеет. Кто-то погасил свет, The Platters напевали нам мелодию, а мы кружились щека к щеке; миг — и девушка из Брейдафьорда узнала битловский поцелуй. Рожденная в девятнадцатом веке, она с головой погрузилась в двадцатый.
Я только потом осознала, что это было знаковое событие в истории Исландии, хотя и такое, о каких вслух не говорят. Не могу себе представить, чтоб в «Нашем веке»[34] написали: «Поцеловалась с битлом в Гамбурге». В то же время это была такая мелочь, что о ней и не стоило рассказывать. Ну, потанцевали, ну, поцеловались… Конечно, я чувствовала себя как девушка, которая поцеловала Иисуса еще до того, как он устроил свой великий gennembrud[35], и не распространялась о своей удаче даже после того, как ее престарелые родственники стали почитать его как Бога. Мой последний муж, Байринг, потребовал, чтоб я рассказала об этом поцелуе «Неделе»[36] или другому подобному журналу, — он считал, что это прямо что-то великое; но я не стала — даже после смерти Джона. Мне показалось, что это было бы чересчур «глянцевитым», как сказала бы мама.
И все-таки я включила его в мое собрание Йоунов под именем Фридйоун. «Фрид» значит «мир», хотя, как я прочитала позже, никаким ангелом мира он вовсе не был. Он и сам признавал, что вся его борьба за мир происходила от того, что сам он был далеко не мирным: ему доводилось поднимать руку на женщин. Ох уж эти идеалисты, вечно у них в голове тараканы…
Но хотя там Джон был молодой, шуточки у него были, как у моряка в летах; он излучал уверенность и был, конечно же, чертовски обаятелен. Крепко поцеловав меня, он спросил, не победят ли англичане немцев в войне поцелуев, а когда я ответила, что я исландка, переспросил:
— А? Так вот почему мне так холодно!
— Ты замерз?
— Нет, — усмехнулся он, — я тоже из Исландии.
— Из Исландии? Как это?
— Да это Мими прозвала мою комнату Iceland.
— А почему?
— А там всегда холодно. У меня там все время окно открыто.
— Зачем?
— Smoke Gets In Your Eyes[37], — пропел он, подражая песне The Platters, под которую мы только что закончили танцевать. — Мими против того, чтоб я курил.
— А кто эта Мими?
— Моя тетя. Или мама. Мать у меня погибла в аварии. Ее пьяный мужик сбил.
— О? Какой ужас!
— Ага. Я его за это убью.
Удивительно, но эта фраза упала мне в душу, как снаряд. У меня защемило в груди, на глаза навернулись слезы; я извинилась, вышла на балкон, взялась за холодные перила и стала смотреть на город и реку. Огни большого города расплылись в слезах, уронить которые мне не позволила гордость. Мне не хотелось плакать на глазах у этой молодежи. Я сама удивилась своей ранимости. Неужели я до сих пор настолько хрупка?