Через несколько лет после окончания войны в почтовую щель времени пришло письмо, на конверте было написано просто: «Fraulein Herra Island». «Ты помнить меня? Я не забыть тебя никогда, девушка-исландка», — писала она на ломаном немецком. С тех пор мы переписывались, хотя между письмами порой проходили годы. Стихи Хартмута она переслала мне, и я хранила их в ящике стола до прошлого года, когда его племянница наведалась в Исландию и заглянула ко мне в гараж. Изящная женщина, лет семидесяти, белоснежными пальцами перебирала пожелтевшие листки и плакала за очками.
А сейчас Крыстына компьютеризировалась, как и я, и полностью переехала в Германию. Живет у своей дочери и ее мужа и простила немцам, что они когда-то завоевали ее страну и ее сердце. Сын ее дочери — звезда футбола из команды Кельна, с высокой зарплатой. Но в эти дни семья беспокоится. Парень уже шесть месяцев не забивал голов, а вечера проводит в одиночестве в своей роскошной квартире на берегу Рейна: сидит там на тяжеловесном стуле и глазеет на воду. Она, старушка, волнуется за него, да и за саму себя тоже: доход и будущее всей семьи зависят от того, попадет ли он по мячу. Католичка Крыстына дважды в день ходит в церковь просить Бога послать ему то, что она называет «хорошими подачами».
А у меня их как раз хватает. Сюзан Саммеруорт — солнечная женщина с западного побережья США, одна из тех женщин, которые обвенчаны со своими волосами и ухаживает за ними так же тщательно, как иные — за домашним питомцем или больным супругом. Друг по переписке из нее просто несносный, но я не могу не отвечать ей, после того, как она, во время поездки в Буэнос-Айрес, съездила на кладбище в Чакариту и отыскала для меня маленькую могилку, чтобы возложить на нее цветы. Она жутко радостная и оптимистичная, хочет знать об Исландии все и шлет мне целые полки мелких желтых смайликов (я называю их «смальчики»); вероятно, она и в могиле будет улыбаться. Я не знаю, откуда америкашки берут столько радости, но лучше уж смайлинизм, чем проклятый сталинизм. Мой Боб, вечно прищуренный от американской веселости, смеялся от всего, что бы я ни сказала, и при этом всегда показывал на меня указательным пальцем, словно подчеркивая, что это именно я, а не кто-либо иной, такая смешная и остроумная. Он делал так даже тогда, когда кроме нас на фуникулере никого не было. На фуникулере? Ах да, мы поднимались на Столовую Гору. Почему я так хорошо это помню? Мой Боб — он был чудесен!
Сейчас у нас есть Интернет, и я могу его поискать. Роберт МакИнтайр. На «Фейсбуке» его нет, а вот Yahoo!, родимое, выдало шесть тысяч ответов. Правда, они почти все посвящены его полному тезке, шотландскому мотогонщику двадцать восьмого года рождения, но кое-что отсюда можно выудить. Мой Боб основал киноконцерн где-то около 1970-го, потом издал книгу «On the B-Side of Life — My Years in Beijing, Brussels, Berlin, & Buenos Aires»[215]. Но ведь такого быть не может, чтоб в ней на какой-нибудь странице было написано обо мне? Тут один человек нашел эту книгу в дебрях «Амазона» и прочел. Оценил ее в одну звездочку. Я так и вижу, как морщинистый Боб радуется этому: он все принимал с чистейшим восторгом, даже то, что я вызвала для него такси. Неплохо было бы послать ему пару строк, если, конечно, он еще помнит Icelady. Скорее всего, помнит, ведь мы были вместе каждый день в течение девяти месяцев.
Да, надо же, я это помню! Мы вместе сидели в ирландском баре возле Плаца де Майо — я и секс-инструкторша Хайди, а он вошел, с порывом ветра, прищуренный, с прыщавыми щеками: «Откуда вы, девчонки?»
«Мы из народа Женщин», — ответила я, рассчитывая этим отпугнуть его. Но он поймал мое копье на лету:
«Да? Я в тех краях бывал! Страна красивая, а язык очень сложный».
Он сказал, что хочет завезти в Аргентину джаз, ведь танго уже умерло; спросил нас, не хотим ли мы завтра пойти на концерт? Я тогда только-только приходила в себя после самых трудных недель в своей жизни, а Хайди удалось заманить меня с собой. Через три недели я приехала с Бобом в Нью-Йорк, а оттуда мы доехали до самой Южной Африки. У него было много козырей. Отец у него был профессор литературоведения, зато мать — из богатой семьи, дочь изобретателя итальянского происхождения. Меня очаровали его мощь и радостность, — они и в самом деле были нужны мне после того, как я несколько месяцев оплакивала своего ребенка, — но я все время ждала, когда же начнется то серьезное, которое исландка считает основой каждой любви. Но мы лишь продолжали кружить вокруг него на самолете.
Кажется, я лишь однажды пережила чистую, тысячеградусную любовь. Только длилась она всего одну ночь. Хотя иным и такого не достается. Много позже пришла любовь иного рода, которая длилась гораздо дольше. Это была любовь жизни, не пережившая смерть.
Сейчас я о ней расскажу.
111Исландия1974
Лето семьдесят четвертого. Det var så smukt[216]. Было лето юбилея[217], и солнце светило все дни, все ночи. Боже мой, какая Исландия в ту пору была красивая-красивая! И как хорошо вернуться домой!
Я была сыта по горло сменой партнеров и скитанием по миру. После того, как я вызвала такси для Последнейоуна, мне пришла в голову блажь приземлиться в Париже с тремя мальчиками: одиннадцать, шесть и год. Наняла бледную как мертвец няньку и получила работу в посольстве Исландии. Boulevard Haussmann, bonjour[218]. Семье это не понравилось, однако на эту работу меня протащил именно мой любимый дядя, Хенрик Св. Бьёрнссон, потому что в те годы он был послом Исландии в Париже, и его юрисдикция простиралась от Тюильри до Туниса.
А мне оставалась Франция. Нельзя стать светской дамой, не пообтеревшись в Париже (хотя Вигдис, родная, удовольствовалась Греноблем). Старшие мальчики, Халли и Оули, ходили в хорошую школу и болтали по-французски с Пьерами и Полями, а Магги был в crèche[219]. Эти креши в те года были весьма примитивными, и в одну зиму ребенок сидел на одном хлебе. Мой Оболтус до сих пор борется с этим багетным жиром. Мы жили в пятнадцатом районе, просто замечательном — все улицы были полны еды. Я пробегала мимо десятка дынь, торопясь в метро, которое в нашем районе вылезало на поверхность.
Сейчас можно часто услышать, как исландские девицы хвастаются «отцами своих детей»: какие, мол, эти плюшевые мишки заботливые да понимающие, — а в мое время ни один исландский мужчина не справлялся с ребенком без посторонней помощи. И лежа здесь, на смертном одре, я помираю от смеха, едва вспомню своих Йоунов в роли воскресного папаши, эдакого любвеобильного и заботливого Йоуна-бульоуна, подносящего своему Оули на диван чашку шоколада и читающего ему книжку про Хьяльти пред сном. Подгузников мои мужики даже не касались. Им и с курительной трубкой забот хватало. В те времена разводились с женой & детьми. По-моему, Доура и Гейи теснее общаются с маленьким ангольцем, которого спонсируют, чем мои Йоуны — со своими детьми. Они хотя бы держат фото этого ребенка на холодильнике и посылают ему деньги каждый месяц. А мои мальчики получали одну карамельку в год вкупе со справкой о том, что они принадлежат тому клубу женолюбов, коим является семья отца.
Мой Оули, кажется, видел своего отца только один раз после нашего развода, когда тот вывалился перед ним из ресторана «Корабельный сарай», пьяный в дым, и попросил его, мальчишку на велосипеде, дать ему взаймы на такси. Подозреваю, что Йоумби буквально жил в этих такси с тех пор, как я вызвала для него то, первое. Во всяком случае, история о том, как он умер, широко известна. Он вызвал такси, чтобы уехать из дневного бара отеля «Борг», и сказал таксисту: «На Фоссвогское кладбище!» Когда они туда доехали, он уже был мертв, и его отнесли в часовню.
И все-таки в Париже мне было хорошо. Город был так красив, что каждому бомжу казалось, будто он живет в Версале, а язык так поэтичен, что каждому адвокату казалось, будто он писатель. Зато от этого рождается высокомерие. Ни один из известных мне городов не изрыгает на тебя такое чудовищное количество снобов, как Париж. К этому мне пришлось долго привыкать. По окончании банкетов я порой велела нашим служанкам «убрать снобизм», а одному высокопоставленному жаку в «Отеле де Вилль» заявила: этот город должен сделать пластическую операцию на своем снобеле. Но я и сама питала к этому слабость, и ощущала в животе те самые классические звездные колики, когда прошла мимо Гельмута Ньютона в Deux Magots или когда встретила самого Сартра в местной тошниловке.
Работа, конечно же, спорилась у меня хорошо, ведь я искушена и в беседах, и в обедах, да и на исландской дипломатической службе совсем не лишне происходить из рода Бьёрнссонов, быть племянницей l’ambassadeur lui-même[220]. Сигурд Паульссон[221], наш известный поэт, прозвал меня «нашим посолнышком», и действительно, мне лучше было бы стать послом, чем секретаршей. Но я была женщина, привычная к заботам о детях, и у меня запросто мог появиться еще один. Потому что дядю Хенни вскоре отозвали в Москву, а вместо него над нами поставили задрипанного политикана, одного из тех мужчин, кто и пальцем не пошевелит, кроме как во славу самого себя, и здесь он, конечно же, был как чайка в колонии тупиков, без свиты, без языка, и единственной его работой было — не давать шоферу соскучиться. Почти каждое утро, когда я входила к послу с бумагами, он висел на телефоне и названивал в Исландию: его приятели на родине должны смести проклятое левое правительство! Мужчины всегда расценивают свою болтовню как часть рабочего процесса, в то время как мы, женщины, откладываем ее до вечера.