ороны сеновала, но теплее мне от этого не стало. Сеновал был почти пуст, лишь в дальнем углу стоял крошечный стожок. Вдруг я вспомнила о куске шерсти, оставленном здесь прошлыми обитателями овчарни. Что он с ним сделал? Я пробралась к одной из кормушек. Сигвальди замер и не отрываясь смотрел на меня. Ага, вот он где. Он его закинул на стропило. Я схватила шерсть, вернулась на сеновал, устроила себе гнездо в стогу и укрылась ею: она была черная, свалявшаяся, а все же теплее, чем сено. Я подумала об овцах. Благословенные животные!
И там я просидела весь вечер. Голая, маленькая, перетрусившая женщина, которая полстолетия прожила, а ума не нажила. Я все еще была просто испуганной девчонкой, которую изнасиловали в польской хижине в ночь пробуждения Исландии и которая потом рассердилась и убежала… Нет-нет… Тогда я была злая, а сейчас я просто боялась, мучилась, и улетучилась вся моя воля к жизни. Скорее сюда, милая Герра-в-молодости, внуши мне мужество, которое я утратила! Которое я утратила где-то по дороге между Байресом и Байрингом. Так как же такое случилось? Что женщина, которая всего лишь пару лет назад гордо вышагивала по Бульвар Сен-Мишель, излучая уверенность в себе и свежеприобретенную парижскую заносчивость, сейчас сидит в этом самом месте, голая и рыдающая, в пятиградусном стогу на сеновале в глухом исландском фьорде, позволив необразованному выпивохе сделать из себя такую крошечную мышку, которая и барану-то в глаза заглянуть робеет? Я слышала его сквозь стену, этого рогатого мужчину. Он бродил по стойлу. Ах, какой жребий! И Глубь, которая когда-то так очаровала меня. Мы хотели начать здесь новую, лучшую жизнь, и оба были радехоньки сбросить прежние оковы: домохозяйки и моряка. Ведь сейчас, думали мы, мы заживем вместе тихо и спокойно и будем вести хозяйство, как и подобает любящим супругам во все времена. Осень была чудесная, сухая, но за пару недель до Рождества в двери постучалась она — праздничная жажда. Фермер Байринг съездил в поселок и вернулся с шестью бутылками в ящике. Когда они закончились, их сменили другие шесть: приплыли с местным паромом на пристань в Теснине. За сим последовало пять месяцев бутылок и по́рок, и этих дьявольских ежедневных изнасилований, которые в этом доме уже превратились в элемент оснастки и следовали за вечерним выпуском новостей с такой же железной регулярностью, как прогноз погоды от Метеобюро Исландии. В Страстную пятницу я решила: «Хватит!» — и при плюющем в лицо снеге с дождем пришла на соседний хутор Глинистая речка. Отшельник Йоун был не любитель расспросов, но он налил мне «тодди», и мы посидели вместе под мелодии псалмов, пока за окном бушевала ночь. Он протирал свои очки полиролью. «Тогда все будет сияющим и светлым», — объяснял он, а я уронила слезу в «тодди». На следующий день меня подвезли до Исафьорда, и я провела пасхальные выходные у двух тетушек с сильными руками — Лауры и Дадины. Они жили вдвоем, были местами гостеприимны и постоянно расспрашивали о моих мальчиках. «Оули у своего друга в Будардале, а Магги в столице со своим папой». На второй день Пасхи явился мой Бай-на-ринге, трезвый как стеклышко и кроткий как овечка, и доел остаток окорока. Вечером пасхальные каникулы кончились.
И мне, боровшейся с целыми мировыми войнами, пришлось признать, что семейная война — страшнее всего. Все-таки лучше (если тут вообще уместно это слово), когда враг в соседнем окопе, чем на соседней подушке.
В конце мая мальчики вернулись домой из школы: двое радостных светловолосиков. Тогда жизнь наладилась — до тех пор, пока они не отправились на футбольный матч в Тингэйри. Едва автобус забрал их, бутылка снова открылась…
Я вдруг вспомнила про гитлеровское яйцо, спрятанное в овчарне. Может, стоило бы… Но прежде, чем я собралась за ним сходить, послышался скрип двери. Он вошел на сеновал, чуть менее пьяный, зато вооруженный своим старым охотничьим ружьем. Он порой стрелял тупиков на море и куропаток на суше. А сейчас ему хотелось другой дичи — женщины. Я бросилась вон из стога, из-под куска шерсти и прямо в овчарню. Он слишком поздно сообразил, что происходит, и не успел выстрелить, но вошел туда же, выслеживая добычу. У барана глаза были на месте, и он увидел, как я поднимаюсь из темноты загона, голая, с золотым шаром в ладони.
«Вот только посмей у меня…», — сказала я дрожащим голосом и… да, почти через сорок лет после того, как отец подарил мне это оружие, я положила палец на чеку и приготовилась отрывать. Наконец настало время.
«А что это? Духи? Хе-хе… Да ты не только озабоченная, а еще и ненормальная!»
«Нет, это не духи. Я наврала. Это ручная граната. Немецкая ручная граната времен войны».
«Бред собачий!»
«Погоди у меня… попробуешь в меня хотя бы прицелиться — оторву чеку…»
От волнения у меня дрожал не только голос, но и рука, и палец. И вдруг чека оторвалась! Граната была готова к взрыву.
«Ты со своей войной…»
Я держала лимонку на безопасном расстоянии и считала про себя: раз, два, три, четыре, — а сама отступала все дальше по овчарне в сторону открытой двери; пол был мягкий от множества слоев овечьего навоза. Байринг поднял ружье, и когда я бросила в него гранату, грянул выстрел. Ружье било на длину овчарни, а я ушла невредимой; но граната, судя по всему, не взорвалась.
Я припустилась к дому. Чуть раньше, чем я добежала до угла, он выстрелил во второй раз. Где-то разбилось оконное стекло. Я влетела внутрь, заперла входную дверь, набросила на себя снятый с крючка свитер и залезла под стол. Было слышно, как он орет на улице: мол, пусть «фифа президентская» выйдет, откроет двери. Потом он выстрелил по второму окну и просунул ствол сквозь разбитое стекло.
«Герра! Ты где?»
Новый выстрел. Кажется, пуля попала в кресло в гостиной. Я успела незамеченной проползти по полу в спальню, нашла там на полу пижамные штаны и натянула их, пока он возился с окном. Он пытается сквозь него протиснуться? «Вот зараза!» — послышалась его ругань. Затем еще один выстрел и звон стекла. Я распахнула окно спальни, высунулась на свой страх и риск, выбежала, прихрамывая, на дорогу, услышала, как он зовет меня и стреляет. Пуля чиркнула о камень. Этот звук был мне знаком по вестернам. Во что превратилась моя жизнь? Я перебежала дорогу и метнулась за утес — отдышаться.
Почему же граната не взорвалась? Вдруг я услышала его. Он вышел на дорогу.
«Герра! Прости. Пойдем», — простонал он, запыхавшись.
Я осторожно высунулась из-за утеса и увидела: он стоит посреди шоссе без ружья. Я стала отступать вверх по скале и взяла в руку булыжник. Только сейчас я почувствовала, что у меня болит нога.
«Где ружье?»
«Оно… там, внизу. Я… Герра, давай помиримся».
Голос был пьяным-пьяным и вскоре потонул в шуме автомобиля, раздающемся из-за крутой горки позади него. Через миг на грунтовой дороге показался маленький горбатый «Сааб». Байринг развернулся и отошел на обочину, а автомобиль остановился рядом с ним. Бодрый молодой мужской голос спросил про охотничьи домики. Я воспользовалась моментом и проскользнула через дорогу в сторону дома. Байринг проводил меня взглядом, одновременно отвечая парню что-то насчет выборов. Ружье я нашла возле дома, вооружилась и зашла за дом с другой стороны. У меня за спиной автомобиль развернулся и снова исчез за горкой. Течение на море ослабло, и от этого приливная полоса сделалась широкой: самые дальние камни были мокро-темными, и на заливе — серебристо-белый штиль. Здесь царила дивная, как сон, июньская ночь у Глуби, увенчанная хромово-ясной Холодной лагуной — Кальдалоун.
«Герра!»
Я обернулась и ненадолго остановилась; казалось, я неуязвима с ружьем в руках, в синем моряцком свитере и в клетчатых пижамных штанах. Он спустился с дороги, прошагал мимо дома, медленно подошел. Скоро он будет на расстоянии выстрела от меня.
«Герра, — спокойно и взвешенно произнес он. — Прости, давай помиримся. Не веди себя так».
Я подняла ружье, угрожая, но руки жутко тряслись.
«В нем патроны кончились, — сказал он уверенным в себе тоном и протянул мне руку, приближаясь. — Герра, я возьму его».
Я опустила оружие, но не выпустила из рук, и стала отступать от него на взморье, гремя галькой. Он — за мной. Я развернулась, взялась двумя руками за ствол, как следует размахнулась и зашвырнула ружье как можно дальше. Оно булькнуло на тихой глади и скрылось в глубине. Тотчас я ощутила лапищу на своем плече и крик в ушах:
«Ты что ваще сделала, а?!»
Он молниеносно развернул меня и отвесил мне тумака сжатым кулаком. Удар пришелся под ноздрю. Я упала, постаралась не потерять сознание, быстро встала на четвереньки и выплюнула выбитые зубы. Кровь обдала камни. Он продолжал махать кулаками, но я успела вывернуться и, спотыкаясь, ретироваться на косу на взморье, усеянную большими валунами. Я два раза сильно ушиблась о камень, но поднялась на ноги и во второй раз схватила в руку булыжник. Вскоре я дошла до края и стояла там, словно умирающий, которому дана еще одна мысль. Впереди меня была смерть, за спиной — Глубь. Он шагал вперед по косе, сутулый угрюмец в сапогах, со сжатыми кулаками и бычьим сопением. Но когда он приблизился ко мне примерно на длину лодки, он поскользнулся на мокром камне, а затылком ударился о другой, и остался лежать без движения. Я ждала долго. Как долго? Минуту? Полчаса? Затем осторожно приблизилась к нему. Однако из головы сочилась кровь. Он погиб? Мой возлюбленный умер?
Я склонилась над ним. И тут он вдруг что-то пробормотал, затем открыл один глаз и поднял правую руку. Я так испугалась, что выкинула на него камень, — а я-то уже совсем забыла, что он у меня в руке! Он упал ему на голову, возле переносицы, с легким стуком.
Мне стало так не по себе, что я кинулась к нему и стала пытаться возвратить его к жизни, хлопая, гладя по щекам, лепеча о любви, — у меня еще оставалось несколько капелек любви. Но все напрасно. Он был мертв.
Я похлопала его по груди, словно нервнобольного, но потом заметила измазанный в крови морской камень и зашвырнула его в воду. И потом стояла на краю косы, словно человек-маяк, смотрела на Глубь и дальше, на Кальдалоун, и ощущала, что я сильная, что я холодная, что я — это я, что я победительница, что я