Женщина-птица — страница 20 из 36

Он удивленно смотрит на меня своими красивыми сонными глазами.

— Легче сказать, чем сделать, — произносит он задумчиво. — В моем возрасте не так-то легко найти работу, даже если безработица сейчас сравнительно невелика… Особенно если у тебя нет высшего образования и ты не готов по первому сигналу уехать в другой город. Почитай газеты, и тебе все станет ясно.

Я вздыхаю. А что сказать, когда он прав, прав вне всяких сомнений? После разорения фирмы в прошлом году бюро по трудоустройству дало о себе знать всего один раз, и то это была какая-то временная работенка на подхвате. Папа три месяца носил рабочий желтый комбинезон в компании хронических безработных и городских алкоголиков — это было какое-то никому не нужное строительство прибрежной дороги. Работы почти не было — они минут пятнадцать в день раскидывали лопатами гравий, а все остальное время играли в карты. Он приходил домой бледный, как смерть, совершенно измотанный ничегонеделанием.

— И как работа? — спрашивал я его.

Он качал головой и, вздыхая, говорил:

— Ничего хорошего.

«Ничего хорошего» означало, что он ненавидит эту работу лютой ненавистью. У труда его не было цели, не было результатов, он и его так называемые товарищи по работе слонялись туда-сюда в ожидании, когда же, наконец, кончится этот бред.

Он кончился в сентябре, через четыре месяца после краха фирмы. Он получал пособие по безработице, а бюро пыталось найти ему другую работу. Какие только идеи ни возникали — пойти на курсы, приобрести квалификацию, может быть, он сможет снова начать работать в торговле. Но из этого, понятно, ничего не вышло. Потом он сел на социал, периодически подолгу болел, пока речь не зашла о досрочной пенсии по инвалидности. Это было для него, как удар в лицо — в него никто не верил, обществу он был не нужен.

— Может быть, надо мной висит какое-то проклятье? — сказал он как-то вроде бы в шутку, но и всерьез. — Сначала мама, потом фирма, а теперь еще и это!.. Точно так, как она сказала, умирая: ничто не сбылось, ничто не вышло так, как мы хотели.

Теперь я думаю: может быть, оно и к лучшему, что его оставили в покое с его книгами. Во всяком случае, это не оскорбляет его и не причиняет боли.


Мы смотрим телевизор — «Рапорт», «Актуэльт»[32] и какую-то безумно скучную мыльную оперу. Папа громко разговаривает сам с собой, комментируя очередные новости о зараженных СПИДом стокгольмских наркоманах.

— Подумаешь! Это ничем не хуже, чем чума! — восклицает он. — В 1350 году вымерла треть населения. И никаких игл, и никаких шприцев — нагрузили корабль трупами, и все.

Я против воли улыбаюсь — меня развлекает его манера разговаривать с самим собой вслух, как дети или старики; эта комическая риторика, замешанная, к сожалению, на щемящем одиночестве…

На экране появляется программа передач, и папа стонет:

— Ничего интересного, ничего познавательного… В Париже наверняка лучше, там больше каналов и совершенно другой интерес к науке и культуре.

Я вспоминаю, что на нашем углу открыли видеопрокат; может быть, папа хочет посмотреть какой-нибудь фильм? Я могу сбегать.

Он размышляет несколько секунд.

— Нет, — говорит он в конце концов. — Я лучше почитаю, а потом пойду спать.

Он долго и неловко выбирается из кресла. В мертвенном свете от экрана я вижу его неестественно резко, мельчайшие детали лица, поры на лице открываются и закрываются, точно крошечные моллюски. Он выглядит очень старым сейчас. Человек в ожидании конца.

— Тебе тоже лучше лечь, — говорит он. — Завтра рано на работу.

Он смотрит на меня сочувственно, словно хочет сказать: нас теперь только двое, мы должны заботиться друг о друге.

Я сижу еще довольно долго и смотрю ночной фильм. Четверо бандитов похищают женщину, герой скачет по пустыне, красивый, мужественный и бессмертный. Нет никаких сомнений, что он отобьет эту женщину у бандитов и трахнет ее на фоне ослепительно прекрасного заката. Потом я выключаю ящик и озираюсь — мебель, украшения… все связано с каким-то событием, с каким-то человеком… Я тоже, думаю я, нет сомнений, что и я тоже застрял в капкане прошлого, и вернуться в настоящее, в сейчас — почти невозможно.


В субботу мы с папой едем в «Сторкс» — это день покупок. Мы бродим между полок и кидаем в тележки все, на что глаз упадет.

— Как на работе? — спрашивает папа.

— Все нормально, — говорю я. — Со Свенссоном всегда непросто.

— Как бы то ни было, работа есть работа, — говорит отец. — Сейчас, говорят, опять экономика на подъеме, промышленность просто перегревается после последней девальвации. И все равно — у кого-то есть работа, а у кого-то нет. Так всегда было и так будет. Законы рыночной экономики. Я мог бы тебе объяснить как-нибудь.

— Не надо. Мне кажется, я понимаю принцип.

Мы идем дальше, метр за метром, без всякого плана, без списка покупок — наугад.

— Раньше было лучше, — вдруг говорит отец.

— Что ты хочешь сказать?

— Когда еще твоя мать была жива. Она это умела… найти именно то, что нужно, маневрировать с деньгами, находить снижения цен, сохранять купоны со скидками, рекламы… Прямо смешно — жизнь стала чуть не вдвое дороже после ее смерти!

Этот аспект маминого ухода мне еще в голову не приходил — что с ее смертью продукты стали вдвое дороже… Мелочь, думаю я, но не менее важная, чем другие связанные с ней мелочи…

— Я бы в жизни не справился с фирмой, если бы не мама, — говорит отец. — Вначале, пока вас с Кристиной еще не было, у нас было очень туго с деньгами. Мне всегда непонятно было, как она умудряется сводить концы с концами. Тогда было не так, как сейчас, когда со всех сторон тебе поддерживают, дают займы на пятьдесят лет, платят пособия… У меня для начала было совсем мало денег, и это заслуга твоей матери, что их хватало.

Я смотрю на папу; его лицо ни с того ни с сего начинает светиться искренней гордостью. Неужели так и было — полунищая супружеская идиллия… молодая пара сражается за светлое будущее. Они же тогда были совсем юными… мама, наверное, не старше, чем я сейчас… но папино лицо светится гордостью, значит, так и было, и это, наверное, счастье.

По дороге домой я уговариваю его зайти в «Ритц» попить кофе. Он сначала отнекивается, говорит, что это не его стиль — сидеть в кондитерской и попивать кофе, он с гораздо большим удовольствием пойдет домой и почитает, но в конце концов сдается. Мы едем в город, и я внутренне торжествую, это как маленькая победа — уговорить его высунуть нос из скорлупы своей апатии. Мы ставим машину на Стурторгет и последний кусок идем пешком. В зимнем освещении папа кажется маленьким и серым. Он ввинтил голову в плечи и дрожит, как птичка. Воздух холодный и вязкий, мы дышим в такт и смотрим на узоры, образуемые облачками пара, вырывающимися у нас изо рта. Мы проходим по Чёпмансгатан, и он, конечно, останавливается перед витриной своего бывшего магазина. Книжных полок как не бывало, сталь, хром, пол в шахматную клетку. На спиральных стеллажах — итальянская мужская одежда, на подставке в витрине — шикарные дорогие галстуки и запонки. Папа смотрит на все это великолепие и начинает смеяться.

— Итальянская мужская одежда, — хихикает он. — Интересно, сколько они продержатся? До них здесь были спорттовары, а до спорттоваров — канцелярские принадлежности. И эти исчезнут. Это помещение ничего, кроме старых книг, не признает. Многолетняя привычка…

Я смотрю на его отражение в витрине и по лицу вижу, как он тоскует по своему «Букинисту». Я помню тот вечер, когда он пришел домой и рассказал мне все… как он сидел в своем кресле и теребил кожаные пуговки на обивке.

— Все, — сказал он. — Конец. Они забирают фирму. Ничего нельзя сделать. Кредиторы хотят получить свое.

Не помню, что я ему ответил. Он был безутешен, замкнулся в себе. Глаза его блуждали по комнате, словно он искал что-то, но забыл, что именно потерял. Потом он повторял эту фразу чуть не каждый день. «Ничего нельзя было сделать. Кредиторы хотят получить свое». Я все время думаю, что он вкладывал в эти слова другой, неизвестный и непонятный мне смысл, и мне становилось страшно.


В послеобеденное время в кондитерской «Ритц» все, как всегда. Дымки от кофе и сигарет. Музыка. На стенах — цветные фотографии пляжа в Скреастранде: солнечный день, полно народа; взрослые, дети, образцовый пример семейной идиллии. Очередная и типичная иллюзия: летом все будет хорошо. А в «Ритце» эта иллюзия к тому же сфотографирована и висит на стене… Отец сидит напротив и о чем-то размышляет. О чем? Что именно здесь они когда-то в доисторические времена встретились с мамой? Гарри и Сигрид, пара юнцов, птенцы, моложе, чем я сейчас, два ветерка, сведенных в одно дуновение случаем и необъяснимой тоской друг по другу… На полу — ковер, старый, морщинистый, со следами разбитых надежд и утраченных иллюзий… За спиной папы я вижу весь цвет общества — первые парни Фалькенберга, городские сплетницы, несколько футболистов, фотограф местной газеты, владелец цветочного магазина, пожилой гончар, закоренелый холостяк, перетрахавший половину женского населения… и, конечно, серая масса служащих, школьников, пенсионеров… Откуда во мне это неприятие?… Наверное, потому, что жизнь проходит мимо меня. Вернее, через меня, как песок протекает сквозь пальцы… Наверное, у Кристины было похожее чувство. Усталость, пессимизм, чувство, что надеяться уже не на что. Но я никогда не мог бы просто взять и уехать, как она. Все, что мне близко — здесь, в Фалькенберге: папа, группа, иллюзии… и, поскольку я никуда не уехал, можно сделать косвенный вывод, что я, должно быть, всем доволен.

Я кошусь на отца. Он задумчиво помешивает в чашке ложечкой, и кофе стынет, в том же медленном и безнадежном ритме, что и его парижские фантазии. Мне все время страшно за него: тревога эта все растет и растет — настолько он слаб и беззащитен. У него отняли все, и я боюсь, что он что-то с собой сделает… неужели мой отец способен покончить жизнь самоубийством? Только не это… есть же какие-то границы даже для испытаний.