– Да, да! – воскликнул Робер. – Мишели обращаются к Святому Михаилу, Жаны – к Святому Иоанну, Пьеры – к Святому Петру, Катарины – к Святой Екатерине, Марго – к Святой Маргарите, и все хотят разного. Бедным святым угодникам остаётся просто разорваться на части, а попробуй кюре или монах отказаться быть посредником в этих мольбах – заклюют, ей-богу, заклюют!
Наш славный кюре давно смирился с этим, но иногда и он вскипал от возмущения. Жаловаться ему было некому, – так уж устроены люди, и так будет всегда, – поэтому он отводил душу в разговорах со мной, за стаканом вина. Поворчав на свою паству, старик успокаивался и смиренно шёл на очередной зов какого-нибудь Жана, дабы оросить крестьянскую хижину святой водой, потому что намедни рядом выла бродячая собака, и как бы не было беды. Жил наш кюре, при этом, хуже иного крестьянина, так как получал более чем скромное вознаграждение за свои труды, да и то по большей части брюквой, капустой, яблоками, вином, курами и яйцами.
Некоторое участие в богоугодных делах принимала и моя жена. Ей нравилось раздавать медяки нищим на паперти церкви, однако более серьезные расходы она не одобряла, напоминая мне о разумной бережливости. Я не возражал ей, но думал про себя, что наряды Бланш, которые она продолжала заказывать у парижского портного, стоили столько, сколько хватило бы на год сытой жизни для целой деревни.
…Да, каждый понимает христианский долг милосердия по-своему. Для Бланш медяки, розданные нищим, были достаточной искупительной жертвой перед Господом, – проговорил Робер, глядя на погасшие угли в камине. – К сожалению, не только в этом заключались наши с ней разногласия: с некоторых пор меня стало беспокоить её поведение.
Я вам рассказывал, что перед походом на Восток почитание «дамы сердца» и воспевание любви носило у нас возвышенный характер, поэтому, приехав в Париж, я был поражён, что здесь «дама сердца» прославляется прежде всего за её телесные прелести и за доступность. Но пока я находился на Востоке, городские веяния достигли и нашей глуши. «То что раньше считалось пороками, стало нормой жизни», – сказал бы Сенека. Легкомысленное ухаживание за дамами, настойчивость в достижении телесной близости, похвальба своими любовными победами стали неотъемлемой частью жизни молодых людей. Брак подвергался осмеянию, муж-рогоносец сделался любимым комическим персонажем, а изменщица-жена прославлялась за хитрость, с которой обманывала мужа. В какой-то мере это была расплата за браки без любви, за браки, совершаемые по расчёту или из тщеславия, а таких у нас, признаться, было большинство.
Однако мой брак к ним не относился. Я женился на Бланш исключительно по любви: я мог найти себе более выгодную партию; я мог найти и более красивую девушку, при этом свежую и юную, не хуже Бланш. К тому же, с моей стороны не было никакого принуждения, никто не неволил её идти за меня: наш союз скрепляло сердечное согласие. Я думал, что наш брак, таким образом, надёжно защищён от насмешек, а уж тем более от грубого вторжения в священные отношения мужа и жены.
Я был наивен, как мальчишка. Кому какое дело было до того, что я женился по любви и Бланш вышла за меня по доброй воле, – в глазах последователей новых веяний я ничем не отличался от других старых богатых синьоров, взявших за себя юную девицу из побуждений сладострастия или честолюбия! Моя жена являлась в глазах просвещенного общества жертвой роковых обстоятельств, рабой жестоких порядков, а её любовь вне брака заранее извинялась как благородный и оправданный бунт против насилия над любовью вообще.
Здесь всё зависело теперь от самой Бланш: сможет ли она противиться этим настойчивым призывам согрешить, или она поддастся им, и надо было обладать недюжинной нравственной силой, независимостью ума и характера, а главное, большой любовью к мужу, чтобы устоять.
Дьявол хитро и коварно начал борьбу за женскую душу: лукавый соблазнитель, он нашептывал сладкие слова, которые делали грехопадение неизбежным, но приятным. О, я ведь тоже не раз попадался на его удочку, – предавшись зову плоти с Ребеккой, соблазнив Абелию и, наконец, женившись на Бланш, – мне ли не знать, каковы его козни! И если уж я, истовый ревнитель веры, воин Христов, человек, ходивший по дорогам, по которым ступала нога Спасителя, и касавшийся стен, которых касалась Его рука, – если уж я не мог устоять перед искушениями, то как могла устоять бесхитростная, незакалённая в битвах с сатаной женщина? В десятый раз повторю, что Господь приставил мужчину к женщине для заботы и защиты; муж – твердыня жены, её крепость, и он же карающий меч для всех, кто посягнет не только на её тело, но и на душу. Если женщина падёт, значит, её плохо защищали; этот упрёк я обращаю, в первую очередь, к самому себе.
– Моя печальная повесть быстро движется к концу, – сказал Робер, и голос его впервые за всю ночь был тусклым и усталым. – Я не стану долго рассказывать, как пришёл к несмываемому позору и преступлению, и навсегда лишился права называться рыцарем. Коротко сообщу вам, что в нашем с Бланш окружении вертелось много молодых щёголей, оказывающих моей жене повышенные знаки внимания. Мне следовало бы немедленно принять меры: пользуясь моим правами мужа, увезти её, например, в паломничество по святым местам, вести с ней душеспасительные беседы, заняться её общим воспитанием, привить любовь к высокому знанию. Есть много способов наставить женщину на путь истинный, не прибегая к насилию над ней, однако я ограничился одними разговорами.
Бланш делала вид, что не понимает, – а возможно, действительно не понимала – смысла моих предостережений. Она отвечала, что не совершает ничего греховного, но просто ведёт жизнь, свойственную нашему положению. Ухаживания кавалеров придает ей, а стало быть, и мне как её мужу, надлежащий вес в обществе.
– Вы ведь не хотели бы, мой дорогой, чтобы на вашу супругу не обращали никакого внимания? – говорила она. – Вы сделались бы посмешищем для всех, мессир, если бы оно так было. Все завидуют вам, какая у вас жена; вы должны радоваться этому, а не осыпать меня упрёками.
И я умолкал, тем более, что Бланш не переходила известных границ и не давала повода для злых сплетен.
Через какое-то время среди поклонников моей жены выделился один, по имени Альбер. Мне этот Альбер казался пустым и ничтожным, но Бланш он почему-то нравился. Возможно, она сочинила его особенный образ, как это часто делают женщины, а может быть, действительно обнаружила в нём нечто притягательное для себя. В его внешности сочетались юность и мужественность: мягкие, не завершенные линии лица и тела, но твёрдый подбородок и широкие плечи; густые длинные кудри и чистые детские глаза, но хищные ноздри и плотоядные губы. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять этого Альбера – человека, заботящегося только о своих удовольствиях, не знающего сострадания, не ведающего угрызений совести.
Он относился к той части рыцарства, которая, не проникнувшись духом этого благородного звания, переняла одни лишь кичливые внешние признаки. Эти рыцари покрывали шёлком своих коней, раскрашивали щиты и седла, украшали шпоры и удила золотом, серебром и драгоценными камнями, так что было непонятно: это амуниция воина или более походит на женские безделушки? Такие рыцари, наверно, думали, что мечи их врагов будут отражены золотом? Они думали, что враги пощадят драгоценности на рыцарских доспехах или не смогут пронзить шелка?
Я по собственному опыту знаю, что более всего необходимы воину три вещи: сила, проницательность и осторожность. Он должен быть свободен в движениях и иметь возможность быстро обнажить свой меч. Тогда зачем эти рыцари заслоняли свой взор локонами, похожими на женские, зачем одевались в длинные, стесняющие движения туники, пряча свои нежные холёные руки в просторных и неудобных рукавах?..
Я бы сразу запретил этому Альберу появляться у нас, однако он был любезен и почтителен со мной, подчёркнуто уважительно, к месту и не к месту, отзывался о моих заслугах и тут же прекращал разговор со своими собеседниками, стоило мне начать рассказывать что-либо. Единственное, к чему я мог бы придраться, так это к его манере постоянно вставлять в свою болтовню высказывания древних и современных авторов. Я скоро убедился, что он ни одно из произведений, которые якобы знал, не прочитал и вряд ли представлял, о чём в них идёт речь. Но, в конце концов, это была простительная слабость: во времена наших дедов дворяне хвалились силой, ловкостью, удачливостью, – теперь в моду стали входить начитанность и образованность. Не гнать же за это из дома молодого вертопраха!
Ухаживания Альбера за моей женой были в духе времени: он повсюду распространялся о её красоте, посвящал ей стихи, а бывая у нас, с нарочитой услужливостью исполнял даже незначительные просьбы Бланш; он не отходил от её кресла, ловя малейшее слово, сказанное ею, и вздыхал, глядя на неё. Это было в порядке вещей, почти все наши дамы обзавелись тогда подобными «пажами», и если бы Бланш осталась без своего «пажа», надо мной, пожалуй, стали бы смеяться, – в этом моя жена была права.
Насколько далеко могли зайти отношения такого «пажа» и его «дамы сердца», я не хотел вникать; повторяю, я был уверен, что моя Бланш не допустит никаких опасных вольностей. Ослеплённый гордыней, я слишком высоко вознёс мою супругу, – именно мою, принадлежащую мне! – а более того, слишком высоко ценил себя, – сильного, умного, великодушного, прославленного, – так что сама мысль об измене такому человеку, то есть мне, была дикой и кощунственной.
Из-за этой же гордыни я мысленно смеялся над Альбером; я подозревал, что его уважение ко мне напускное, неискреннее, и что он ухаживает за Бланш с дурными намерениями, но его ожидало, в чём я нисколько не сомневался, позорное поражение. Глупец, я не понимал, что поражение и позор ждут меня, и я сам готовлю себе эту участь!
Робер поправил рукава своей куртки, потеребил воротник рубахи и, бросив молниеносный взгляд на Фредегариуса, с мрачной решительностью проговорил: