Там были безделушки, покрытые пылью вещицы, беспорядочная куча счетов, связка ключей… Еще я нашел в глубине коробки непонятный бронзовый бюстик, судя по всему, копию с древнегреческой статуи. Лицо молодого мужчины выражало благородство и безмятежность, в чертах лица чувствовалась непреклонность, глаза из цветных камней казались на удивление выразительными, из-под повязки у него на лбу торчали кудрявые волосы. Раньше я никогда не видел этой статуи: должно быть, Нина спрятала ее в подвале до того, как мы переехали в Сильвер-Лейк. Наскоро очистив, я поставил ее на каминную полку и продолжил перебирать вещи.
Сидя на ковре в гостиной, я начал приходить в отчаяние, как вдруг мне на глаза попалась единственная находка, достойная внимания: тетрадь в красной тряпичной обложке, на первый взгляд пустая, между страницами которой обнаружилось два сложенных вдвое листочка бумаги. Я узнал почерк своей матери – мелкие буквы с почти отсутствующими вертикальными черточками, – написано было второпях и на нервах. Картонная коробка, где я нашел эту тетрадь, немного отсырела: в нижней части листочка чернила потекли, отчего последние фразы было невозможно разобрать. Я сразу же понял, что держу в руках черновик письма. С первых же строк я почувствовал, как мое сердце бешено застучало.
Без сомнения, с моей стороны это трусость – писать тебе вместо того, чтобы все высказать прямо в лицо. Но, видишь ли, я слишком опасаюсь, что не получится ясно выразить все, что думаю. Я никогда особенно не ладила со словами. Разве актеры не довольствуются тем, что произносят то, что другие вкладывают в их уста? Ты это знаешь не хуже моего. Или нет, может быть, мне все-таки не хватает смелости. Просто скажу тебе все как есть, без прикрас. Я никогда не забуду то, что мы пережили вместе. Каждый день, каждый час, каждая минута, проведенная с тобой, навсегда останутся в самой глубине моего существа. Но так больше не может продолжаться. Я наизусть знаю твои упреки. Знаю, что уже некоторое время держу тебя в напряжении. Между нами (…) «забор из колючей проволоки», как мне однажды от тебя довелось услышать. Но это не от недостатка любви, а чтобы защитить тебя, чтобы защитить нас. Жертва, о которой ты меня просишь (…) Наши встречи, даже тайные, стали слишком опасны. Опасны для нас и, я бы сказала, для Дэвида тоже. Теперь я должна думать о нем. Мать больше не задавала мне вопросов, думаю, она поняла (…), что я захлопнусь, как устрица при любой попытке устроить мне допрос. В любом случае, что я смогу ему сказать, что отец его не признал и никогда не признает? Как ты себе это представляешь: мы будем жить в доме семейной парой, как ни в чем не бывало, воспитывать ребенка? Мое собственное счастье стало для меня чем-то мизерным и незначительным. Даже съемки кажутся не такими важными, как раньше. А ведь всего год назад я была бы готова продать душу дьяволу, чтобы заполучить такую роль. Каждое утро я прихожу на студию, полная страха из-за всего того, что ты знаешь. Ошибки, которые я совершила, будут преследовать меня всю жизнь. Какой несчастной дурочкой я была! Ты хорошо знаешь, что меня никогда не оставят в покое и что (…)
Совершенно озадаченный, я дважды перечитал этот не до конца исписанный листок. Неужели я первый, кто заглянул в него спустя сорок лет? И моя бабушка не обнаружила его, складывая вещи своей дочери? Хотя нет: она не оставила бы его в тетради и, учитывая содержимое письма, отнесла бы куда следует.
Никакой даты не было, но упоминания съемок все ставило на свои места: эти слова могли быть написаны только в январе 1959 года, за несколько недель или дней до ее исчезновения. У меня в руках было ее последнее письмо или, по крайней мере, черновик, что придавало ему в моих глазах еще больше ценности: здесь она свободно выражала свои мысли.
Моим первым впечатлением было, что все в этих трех десятках строчек укладывалось в ту версию, которую сконструировали мы с Хэтэуэем. На момент исчезновения у Элизабет и правда была любовная связь. Ее больше не устраивало тайком видеться со своим любовником, у которого были все шансы оказаться моим отцом. Никакая совместная жизнь для них была невозможна: образ пары, воспитывающей ребенка, упоминался лишь для того, чтобы быть отвергнутым. Что говорило в пользу того же предположения: мужчина был женат и развод даже не рассматривался, скорее всего, из-за его высокого положения в обществе. Умирая от переживаний и все еще любя, она все же решилась порвать с ним, чтобы защитить своего ребенка и карьеру. Но в последнем пункте мы ошиблись: разрыв был решением моей матери, а не того неизвестного мужчины, боявшегося, что она обнародует их связь. Впрочем, дела это не меняло. Единственно, что менялось, это мотив убийства – а я больше не сомневался, что имело место именно убийство, – ревность, досада, гнев и чувство унижения брошенного… Гораздо более сильные побуждения, чем можно подумать.
Я пораскинул мозгами. Послав перед этим письмо или нет, моя мать встретилась в «Голубой звезде» со своим любовником и объявила, что окончательно оставляет его. Их разговор быстро закруглился. На следующий день этот мужчина снова пытается с ней встретиться или назначает свидание в Голливуде. Почему Элизабет согласилась? Неужели ей не было все ясно? Или она хотела раз и навсегда поставить все точки над «и»? Позволила задобрить себя? Впрочем, не важно… Она встречается с мужчиной, по вине которого исчезает навсегда: может быть, убийство было преднамеренным, а может быть, все произошло случайно в результате ссоры.
Еще под впечатлением от своего открытия я позвонил Хэтэуэю, но попал на автоответчик. Я оставил ему послание, я затем отправил письмо по факсу. Когда я его сканировал, в дом вошла Мариса. Я заметил, какой озадаченный взгляд она бросила на валяющиеся по всему полу вещи и коробки.
– Матерь божья! Что здесь происходит?
– Не беспокойтесь, всего лишь прибираюсь понемногу.
– Вы называете это «прибираюсь»? Что вам понадобилось во всей этой гадости?
– Кое-какие материалы… для моего будущего фильма.
– Ох!
Я знал, что достаточно произнести слова «фильм», «кино» или «сценарий», чтобы произвести впечатление на Марису. Она все время хотела говорить со мной о кинозвездах, которых я встретил, о вечеринках, где я бывал, о сплетнях, которые обсуждает весь Голливуд. Малейшее невинное замечание, касающееся искусства экрана, например, «знаете, Спилберг недавно купил себе дом в наших краях?», приводило ее в экстаз.
Поспешно закрывая две или три коробки, чтобы скрыть от взгляда их содержимое, я увидел, что у Марисы в руке огромная плетеная корзинка.
– Я же вам сказал, нет необходимости приходить. Я уже взрослый мальчик.
– По части хорошо покушать что мужчина, что мальчик – тут нет возрастов!
Покачав головой, она бросила последний взгляд на коробки и скрылась на кухне.
У себя в кабинете я прикрепил на пробковую доску рядом с последним фото Элизабет черновик ее письма. На остававшийся нетронутым участок стены я прикнопил репродукцию «Большой волны», которую привез из дома в Сильвер-Лейк. Меня буквально переполняло волнение. Все начинало обретать четкие очертания. Я очень надеялся, что помощь Хэтэуэя очень быстро позволит мне еще больше узнать обо всем этом.
Зазвонил мой мобильник. Я думал, что мне перезванивает детектив, но на экране высвечивалось имя Эбби.
– Ты где был? Я, не переставая, слала тебе эсэмэски.
Она казалась действительно обеспокоенной, даже огорченной. Я сердился на себя, что с самого отъезда из Нью-Йорка не давал ей о себе знать.
– Извини, я не знал, где мой мобильник, вот только сейчас его нашел.
– Я тебе много раз звонила и на домашний.
– Я сейчас не в Нью-Йорке, Эбби… я в Лос-Анджелесе.
Ее голос сделался серьезнее:
– И как давно?
– Со вчерашнего дня. Пришлось ехать туда в пожарном порядке… кое-какие проблемы с моим контрактом.
– Каким контрактом?
– Ты хорошо знаешь: подростковый ужастик, над которым я тружусь.
– Ты мне не сказал, что подписал контракт!
– Ну что ты, в тот же вечер и сказал.
– Уверена, что нет, – с раздражением в голосе ответила она. – Ты сказал, что тебе осточертело «штопать» сценарии, написанные другими, что ты собираешься взяться за свою «историю».
– Я и собираюсь за нее взяться! А в ожидании работаю, чтобы не потерять навыков, как пианист, играющий гаммы…
Начав врать или на ходу придумывать доказательства, я уже не в силах повернуть назад.
– Хорошо, как ты там?
Я надеялся, что Эбби смягчилась и, так же как я, предпочитает больше не обсуждать эту тему.
– Хорошо, хоть и устал до смерти. Пришлось делать съемки на натуре, но было слишком ветрено. Затем Стив вдрызг разругался с фотографом, который исчез на целый день… Прямо мелодрама. – При этом я не имел ни малейшего понятия, кто такой Стив. – Поэтому мы так сильно и опаздываем. Только и делаешь, что ждешь, у меня уже впечатление, будто я цветочный горшок на столе.
– Так хорошенький же цветочный горшок.
Она не оставила своей манеры иронизировать, от которой я все пытался ее отучить.
– Вдобавок ко всему я должен вернуться в Нью-Йорк в следующую пятницу. Съемки с Конаном О’Брайеном…[48] Знаешь, эта передача, которую ты находишь дурацкой.
– Я никогда не говорила, что О’Брайен дурак! Напротив, он очень забавный.
Я не был уверен, что смотрел целиком хотя бы одну из его передач.
– Ты знаешь, каких нервов мне это стоило… Всю ночь глаз не сомкнул, думаю, у меня даже ячмень вскочит от стресса.
– Ну что ты, все будет хорошо…
Эта ее манера отделываться ничего не значащими фразами просто выводила меня из себя.
– У тебя все хорошо, Дэвид?
– С чего бы у меня было что-то плохо?
– Почему ты всегда мне отвечаешь вопросом на вопрос?
– Ты сама только что это сделала, позволь заметить.
– Хватит все превращать в шутку! Я прекрасно вижу, что тебя уже несколько дней что-то тревожит. Точнее, с твоего дня рождения.