В зрелом, шестидесятилетнем возрасте я делаю это беспримерное признание. Юноши, я взываю к вашему сочувствию! Девушки, я уповаю на ваши слезы!
Еще одно слово, и я освобожу внимание читателя (с затаенным дыханием сосредоточенное на мне) от своей скромной персоны.
Я предвижу три неизбежных вопроса, которые непременно должны возникнуть у людей с пытливым складом ума, и потому поспешу заранее дать на них ответ.
Первый вопрос. В чем заключается секрет самоотверженной преданности мадам Фоско, исполняющей самые дерзкие мои желания, споспешествующей самым трудным моим замыслам? Я могу ответить на этот вопрос довольно просто, сославшись на мой характер и спросив в свою очередь: существовал ли когда-либо в истории, хотя бы в одной стране мира, человек моего склада, за спиной у которого не стояла бы женщина, по собственному почину принесшая свою жизнь ему в жертву? Однако же я прекрасно помню, что пишу эти строки в Англии, что я женился в Англии, и потому спрашиваю: разве супружеские обязанности жены в этой стране предполагают возможность женщины иметь право на собственные принципы, отличные от принципов своего мужа? Нет! Они вменяют ей в обязанности любить, почитать и беспрекословно повиноваться ему! Моя жена поступала именно так. Я говорю об этом с точки зрения высокой морали и торжественно заявляю, что она неукоснительно исполняла свой супружеский долг. Умолкни же, клевета! Жены Англии, требую вашего сочувствия к мадам Фоско!
Вопрос второй. Что я стал бы делать, если бы Анна Кэтерик не умерла? В этом случае я помог бы измученному существу обрести вечный покой. Я открыл бы двери темницы, которой стала для нее жизнь, и предоставил бы узнице (неизлечимо больной и телом, и душой) счастливое освобождение.
Вопрос третий. Заслуживает ли мое поведение серьезного порицания при хладнокровном рассмотрении всех вышеописанных обстоятельств? Категорически нет! Разве я не старался всеми силами избегать необходимости совершить ненужные преступления? При моих глубоких познаниях в химии я легко мог бы отнять жизнь у леди Глайд. Пожертвовав собственными интересами, я следовал по пути, подсказанному мне моей изобретательностью, моей гуманностью, моей осторожностью, и отнял у нее только личность, вместо того чтобы отнять у нее жизнь. Судите же меня не потому, что я совершил, но потому, что я мог бы совершить. Как все относительно в этом мире! Сколь невинным я предстаю во всем, что я действительно сделал!
Я объявил в самом начале, что мое повествование станет поистине замечательным документом. Оно полностью оправдало мои ожидания. Примите эти пылкие строки – мое последнее завещание стране, которую я покидаю навеки. Они достойны свершившихся событий, они достойны
Рассказ продолжает Уолтер Хартрайт
Когда я перевернул последний лист манускрипта графа, полчаса, в течение которых я должен был оставаться на Форест-Роуд, уже истекли. Месье Рюбель взглянул на часы и поклонился. Я немедленно встал и ушел, оставив агента одного в пустом доме. Больше я никогда не видел его и не слышал ни о нем, ни о его жене. Появившись из темных закоулков подлости и лжи, они пересекли нам путь; в тех же закоулках они скрылись и затерялись там навсегда.
Через четверть часа я был уже дома.
Я лишь в нескольких словах описал Лоре и Мэриан, чем закончилась моя отчаянная попытка, и предупредил их о событии, которое, по всей вероятности, ожидало нас в ближайшие дни. Подробности моего рассказа я отложил на вечер, а сам поспешил обратно в Сент-Джонс-Вуд повидать человека, у которого граф Фоско нанял экипаж, чтобы ехать встречать Лору на вокзале.
Оказавшийся в моем распоряжении адрес привел меня к извозчичьей бирже, что находилась в четверти мили от Форест-Роуд. В лице хозяина извозчичьей биржи я нашел весьма вежливого и почтенного человека. Когда я объяснил ему, что важное семейное дело вынуждает меня просить у него разрешения просмотреть книгу заказов, дабы подтвердить одну дату, которая наверняка наличествует в его записях, он без каких-либо возражений со своей стороны исполнил мою просьбу. Принесли книгу, а в ней под датой «26 июля 1850 года» значилось следующее:
«Карета графу Фоско, Форест-Роуд, дом № 5. К двум часам (Джон Оуэн)».
После расспросов мне стало известно, что упомянутое в записи имя Джона Оуэна принадлежит кучеру, правившему в тот день каретой. Во время моего визита на биржу он работал на конюшне, куда по моей просьбе за ним немедленно послали.
– Не помнишь ли ты джентльмена, которого вез в июле прошлого года с Форест-Роуд на вокзал Ватерлоо? – спросил я его.
– Нет, сэр, – сказал кучер, – что-то не припоминаю.
– Может статься, ты запомнил самого джентльмена? Попробуй припомнить поездку с иностранцем прошлым летом, очень высоким и чрезвычайно толстым джентльменом.
Лицо кучера тотчас просияло.
– Теперь припоминаю, сэр! Самый толстый из всех, кого я видел, и самый грузный из всех моих пассажиров. Да, да, сэр, я помню его! Мы действительно поехали на вокзал, и именно с Форест-Роуд. Там в окне еще хрипло кричал попугай, если я ничего не путаю. Джентльмен страшно торопился с багажом леди и хорошо заплатил мне за то, что я быстро получил ее вещи.
Получил ее вещи! Я тут же вспомнил слова Лоры о том, что ее вещи принес какой-то человек, приехавший на вокзал с графом. Это и был тот самый человек.
– А леди вы видели? – спросил я. – Какая она была из себя? Молодая или старая?
– Нет, сэр. Из-за спешки и толчеи на перроне я вряд ли смогу вспомнить ее внешность. В голову не приходит ничего, кроме ее имени.
– Вы помните ее имя!
– Да, сэр. Ее звали леди Глайд.
– Как же тебе удалось запомнить ее имя, когда ты забыл, как она выглядела?
Кучер улыбнулся и смущенно переступил с ноги на ногу.
– Видите ли, в чем дело, сэр, я незадолго до того женился, а в девичестве моя жена носила такую же фамилию, что и леди, – тоже была Глайд, сэр. Леди сама назвала ее. Я спросил ее: «Написано ваше имя на сундуках, мэм?» – «Да, – говорит она. – Моя фамилия указана на багаже – леди Глайд». – «Вот оно как!» – говорю я сам себе. Вообще-то, я плохо запоминаю всякие знатные фамилии, но эта прозвучала так знакомо. Не могу сказать точно, когда это было, сэр, – может, год назад, а может, и меньше года. Но насчет толстого джентльмена и имени леди я могу поклясться.
Не было никакой необходимости, чтобы он помнил день поездки, ведь число было указано в книге заказов его хозяина. Я тотчас понял, что наконец в моих руках находятся все средства, с помощью которых, изложив полученные факты, я могу одним ударом развенчать весь заговор графа. Не колеблясь ни минуты, я отвел хозяина биржи в сторону и рассказал ему, какую важную роль сыграла его книга заказов и свидетельство кучера. Мы довольно легко пришли к соглашению о возмещении ему убытка за временную отлучку Джона Оуэна, после чего я сделал выписку из книги заказов, точность которой засвидетельствовал сам хозяин. Я покинул извозчичью биржу, предварительно условившись с Джоном Оуэном о том, что он будет в моем распоряжении в течение трех дней или дольше, если в этом возникнет необходимость.
Теперь у меня были все нужные мне бумаги. Копия свидетельства о смерти и датированное письмо сэра Персиваля графу надежно хранились в моей карманной записной книжке.
С этими письменными доказательствами и свежезапечатленным в моей памяти ответом кучера я во второй раз после начала моего расследования отправился к мистеру Кирлу. При этом вторичном посещении я имел две цели: во-первых, я считал необходимым рассказать ему о том, что было проделано мной после нашей первой с ним встречи; во-вторых, я планировал уведомить его о моем намерении отвезти Лору на следующее же утро в Лиммеридж, с тем чтобы мою жену публично приняли и признали в доме ее дяди. Я хотел предоставить мистеру Кирлу самому решить, сочтет ли он себя в сложившихся обстоятельствах и ввиду отсутствия мистера Гилмора обязанным присутствовать при этом событии в интересах семьи, будучи поверенным мистера Фэрли.
Я не стану ничего говорить об удивлении мистера Кирла и о словах, в которых он отозвался о моем поведении во время расследования, от его начала и до конца. Здесь важно упомянуть лишь о том, что он тотчас же решил сопровождать нас в Камберленд.
На следующее утро мы выехали туда на первом же поезде. Лора, Мэриан, мистер Кирл и я разместились в одном вагоне, а Джон Оуэн с клерком из конторы мистера Кирла – в другом. По приезде в Лиммеридж мы первым делом отправились на ферму Тодда. У меня было твердое намерение ввести Лору в дом ее дяди только после того, как он публично признает ее своей племянницей. Я предоставил Мэриан уладить вопрос нашего размещения с миссис Тодд, как только эта добрая женщина придет в себя от изумления, в которое привело ее известие о цели нашей поездки, а сам договорился с ее мужем о том, что Джона Оуэна гостеприимно приютят у себя рабочие фермы. Покончив с этим, мы с мистером Кирлом пошли в Лиммеридж.
Я не в состоянии в подробностях описать наше свидание с мистером Фэрли, поскольку не могу даже вспомнить о нем без досады и презрения, которые вызвала у меня отвратительная сцена, происходившая между нами. Предпочитаю просто сказать, что я добился своего. Мистер Фэрли пытался было вести себя с нами в обычной для него манере. Мы оставили без внимания его вежливую дерзость в начале нашего разговора. Мы выслушали без всякого сочувствия его последующие уверения, что разоблачение заговора потрясло его. Под конец он хныкал и ныл, как напуганный ребенок. Откуда ему было знать, что его племянница жива, когда ему сказали, что она умерла? Он с удовольствием примет дорогую Лору, если только мы дадим ему время прийти в себя. Разве он похож на человека, желающего поскорее отправиться к праотцам? Нет? Тогда зачем торопить его? Он снова и снова, при каждом удобном случае, принимался высказывать свои возражения, пока я не пресек их решительно, поставив его перед неизбежным выбором: либо он признает свою племянницу на моих условиях, либо ему придется столкнуться с последствиями его отказа и участвовать в публичных слушаниях по установлению ее личности в зале суда. Мистер Кирл, к которому он обратился за помощью, твердо сказал ему, что он непременно должен решить этот вопрос здесь и сейчас. Вполне ожидаемо выбрав то, что сулило ему скорейшее избавление от всех личных переживаний и треволнений, мистер Фэрли с внезапным приливом энергии возвестил, что более не в силах терпеть над собой издевательств и что мы можем поступать, как нам заблагорассудится.