Женщина в гриме — страница 73 из 82

нею и чтобы этот «кто-то» постоянно говорил ей об этом.


– Как вы это все устроили? – спрашивала Кларисса, сидя рядом с ним в горячем от солнца шезлонге, прочная парусина которого, красная в начале лета, приобрела под воздействием морской пены, солнца и мокрых купальных костюмов акварельно-розовый цвет, своей пошлостью дисгармонирующей с окружающим великолепием. – Как вы все это устроили? – повторяла она. – Жюльен, расскажите мне обо всем. Я обожаю слушать, когда вы мне рассказываете ваши профессиональные истории и со страдальческим видом погружаетесь в воспоминания… с таким налетом меланхолии, как человек, чудом исцелившийся после тяжелой работы; вот он, Жюльен Пейра, проработавший восемнадцать месяцев как сумасшедший, едва оправившийся, Жюльен Пейра десять лет спустя…

И она, не удержавшись, рассмеялась под негодующим взглядом своего любовника.

– А если говорить серьезно, – продолжала она с живостью и при этом пожимая плечами, словно отбрасывая предыдущую фразу как неуместную и глупую шутку, – а если говорить серьезно, то часто ли к вам поступают столь неожиданные суммы в миллионах?

Жюльен с достоинством выпрямился, насколько это возможно, сидя в шезлонге, с раздражением отметил он.

– Я не вижу, почему это вас ошеломило и почему вам это представляется сомнительным, – проговорил он, нахмурившись.

– Да ничем, – произнесла Кларисса, моментально вновь обретя серьезный вид.

А если Жюльен рассердится, если он себе это позволит, если он больше не примет ее в объятия со словами любви… Она смотрела на его разгневанное, жесткое лицо и с ужасом думала, что ее надежда на счастливую жизнь с ним испарялась с огромной скоростью. И на ее лице появилось такое отчаяние, такое смятение, что Жюльен инстинктивно прижал ее к себе и покрыл волосы бесконечными, прямо-таки яростными поцелуями, сердясь на себя самого.

– А картина? – спросила она чуть позже, когда опасения, что он ее больше не любит, перестало перехватывать горло. – Что вы собираетесь с нею делать? – продолжала она, подняв голову и, в свою очередь, осыпая его поцелуями, медленными и преданными, виски, уголки губ, колючую кожу щек, резко очерченный подбородок. Время от времени она вдруг слегка отодвигалась, так и не открывая глаз, и нежным, ласкающим движением очень осторожно касалась волосами подбородка Жюльена, ее волосы, словно светлое шелковистое покрывало, заслоняли от него солнце, затем Кларисса прижималась к другой его щеке, до того времени позабытой, которую она принималась утешать с той же ненасытной нежностью.

– Ты меня с ума сведешь, – проговорил Жюльен хриплым, чуть ли не угрожающим голосом и с умоляющим жестом высвободился из ее объятий.

Арман Боте-Лебреш, разумеется не слышавший, о чем они говорили, сделал «крюк», или полуоборот, и стал наблюдать за тем, как они разговаривали под ясным небом, поглощенные друг другом, создавая великолепный зрительный образ. Арман твердым шагом вошел в окружавшее их золотое облако и увидел их в объятиях друг друга и, стараясь скрыть свое удивление, закричал: «Большое спасибо! Я ничем не рискую, у меня есть каскетка», – после чего Арман удалился в коридор, ведущий к каютам матросов.

– Ты уверен, что ты не продал картину? – спросила Кларисса несколько позже, когда оцепенение, вызванное появлением Армана, отпустило их. – Ты уверен, что она у тебя все еще есть?

– Ну я же тебе сказал… – начал было Жюльен. – Я же тебе уже сказал, что я ее продал, вот так, – добавил он, обратив к ней свое смеющееся лицо, сконфуженное, победительное, совершенно мужское, совершенно детское, и вместо того, чтобы прислушаться к его словам, Кларисса обозвала его: «Лжец!», оглядев с ног до головы, а затем с головы до ног, как разглядывает барышник покупаемых им лошадей, одновременно серьезно и изнывая от восторга.

– Поцелуй меня еще разок… – умоляюще попросил Жюльен, опершись спиной об ограждение, прикрыв глаза под лучами солнца, испытывая абсолютное блаженство, наслаждение жизнью и чувство облегчения; облегчения, происхождение которого было ему непонятно, но, во всяком случае, облегчение, которое утром оставило у него неизгладимые воспоминания, словно пограничный знак в чувственной памяти, как один из тех моментов, когда солнце, рука Клариссы, лежащая у него на шее, жгучий свет из-под век в красных пятнах, легкий трепет тела, изнуренного от наслаждения, доступного только через сутки, заставляют содрогаться от воспоминаний, гораздо более отдаленных во времени, но зато более ярких, об уже достигнутом наслаждении, навсегда запечатленном в памяти. В этот момент Жюльен все предчувствует и об этом говорит, в этот момент он вспоминает всю свою жизнь как цепь отдельных событий, поначалу редких, когда Жюльен, человеческое существо, один из смертных, полюбил и принял идею собственной смерти как завершения столь возвышенной жизни. Настает момент, когда он сочтет судьбу людей, и свою в частности, не просто приемлемой, а в высшей степени желанной. Он открывает и закрывает глаза, замерев, словно кот, а, подняв глаза, встречает взгляд Клариссы, обращенный на него, на его лицо, на его глаза, наполненный таким светом, такой нежностью, какие были бы невыносимы прежде: преданный взгляд светло-голубых глаз, взгляд, поражающий громом и мягкий, который он вбирает в себя целиком и мечтает делать это до бесконечности, до самого конца самого долгого круиза.


Французский берег показался в отдалении ближе к вечеру, что вызвало ажиотаж и скопление пассажиров на палубе, причем ажиотаж не был вызван ни статуями, ни храмами, ни какими-либо другими достопримечательностями. Хотя с этого расстояния итальянский и испанский берега ничем не отличались от французского, наиболее патриотично настроенные пассажиры-французы созерцали его в восхищенном и сосредоточенном молчании. Для Клариссы и Жюльена этот берег являлся местом, где они могли бы если не любить друг друга, то, по крайней мере, целоваться друг с другом, не прячась по углам, – неудовлетворенное желание придавало самым существенным их чаяниям характер примитивный и ребяческий. Эдма жаждала коктейлей в обществе своих подруг по «Рицу»; Арман – своих цифр; Дива и Ганс-Гельмут – сцены, оркестров, аплодисментов; Эрик – своей редакции; Симон Бежар – работы и уважения своих товарищей из «Фуке»; Ольга – признания публики; а Андреа – неведомо чего. Чарли собирался встретиться со своими «мальчиками», в число которых он зачислял и Андреа, возможно, принимая желаемое за действительное; а Элледок, капитан Элледок, встретится с мадам Элледок, которую он уже дважды предупредил о своем прибытии (обнаружив несколько раз в супружеской постели почтового работника или булочника, солидных, здоровых мужиков, он окончательно осознал, что единственной его любовью является море).

– Мы сегодня вечером обедаем, как я полагаю, с видом на Канн, не так ли? Обед, приправленный грустью… – заявила Эдма Боте-Лебреш. – Высадка на берег в любое удобное время: можно вечером после концерта, можно завтра в течение дня… Что вы намереваетесь делать, Жюльен?

– Не знаю, – заявил Жюльен, пожимая плечами. – Это будет зависеть от… от погоды, – добавил он, бросив взгляд на Клариссу, замершую в своем кресле, закинувшую голову назад, выставив на всеобщее обозрение великолепную шею, полузакрытые глаза, прелестный рот с грустно опустившимися уголками.

И сама мысль о том, что его, Жюльена, она любит и желает, что эти рыжеватые волосы, это лицо с четко очерченными скулами, такое красивое и такое грустное, и эти огромные серо-голубые глаза, глядящие на него с любовью, будут принадлежать ему в любое время дня и ночи, казалась ему невероятной. Слишком редкая выпала удача, слишком много радости, слишком много счастья, слишком много искренности с той и с другой стороны. Взгляд, обращенный Жюльеном к Клариссе, пробудил у Эдмы Боте-Лебреш тоску по прошлому. «Кто так на меня смотрел в последнее время? И с какого времени я перестала привлекать к себе подобные взгляды? Лицо, околдованное любовью и жаждущее любви?.. Ясно, что уже давно… Ах, да…» И Эдма Боте-Лебреш покраснела, вспоминая, что сегодняшний взгляд Симона напомнил ей взгляд Жюльена. «Какое безумие, – подумала она и улыбнулась вопреки собственному желанию. – Я и этот режиссер-выскочка, и к тому же рыжий. Надо было увидеть глаза Жюльена, чтобы понять, что означал тот взгляд». И внезапно Эдма подала своим низким голосом реплику в направлении «Фойнэншиэл таймс»: «Арман, а мы старые?» Пришлось два или три раза повторить это обращение, чтобы вызвать падение газеты и очков Армана Боте-Лебреша, неблагодарных очков, которые бросают нос, их поддерживающий, которые не желают за него цепляться, возможно, в силу скуки и монотонности того, что им приходится видеть: цифры и опять цифры.

– Что вы собираетесь делать со всеми этими деньгами? – вновь спросила она с иронией и сама ответила прежде, чем Арман сумел отреагировать на этот вопрос: «А что делать со всеми этими долларами, когда мы умрем?»

Арман Боте-Лебреш, почти избавившийся от своей временной глухоты, уставился на нее с недоверием и раздражением. Это вовсе не в стиле Эдмы – смеяться над деньгами, говорить о них с таким неуважением. Со времен своего трудного детства она испытывала инстинктивное уважение к деньгам во всех формах. Арман тем более не любил шуток на эту тему.

– Не могли бы вы повторить мне первый вопрос? – сухо осведомился он. – Второй показался мне малоинтересным. Итак?

– Первый вопрос? – переспросила Эдма, точно не расслышала, и рассмеялась над своим надутым супругом. – Ах да… Я спросила, являемся ли мы все еще молодыми?

– Конечно, нет, – степенно проговорил Арман, – конечно, нет. И я испытываю удовольствие, когда вижу этих вороватых и некомпетентных мальчишек на побегушках, которые, как предполагается, заменят нас во главе наших предприятий и на правительственных постах, и я тогда говорю себе, что они далеко не пойдут…

– Ответьте на мой вопрос, – продолжала она усталым голосом, – вы и я, мы уже старые? Постарели ли мы с того дождливого дня в Сент-Оноре-д'Эйлау, где нас соединили на радость и на горе?..