— Помните ли вы, что Господь наш Иисус Христос провел сорок дней в пустыне?
Он внимательно вгляделся в глаза собравшихся; женщины закивали, подтверждая, что помнят Писание. Он продолжил:
— В этот краткий период отшельничества все переменилось. В итоге Господь, который прежде никогда не произносил проповедей, наконец высказался и приступил к выполнению своей миссии, обходя край, беседуя с людьми, собирая вокруг себя учеников и совершая чудеса. В Его бытии изгнание обозначило рубеж: до пустыни была одна жизнь, после — иная. Песок и скалы создали того Иисуса Христа, коего мы чтим вот уже пятнадцать веков.
— Воистину так, — прошептала тетушка Годельева, не понимающая, куда он клонит.
— Господь наш показывает нам пример. Порой нужно затеряться, чтобы затем обрести себя. — Указав пальцем на Анну, он произнес: — Эта юная дева только что перенесла испытание одиночеством: в лесной чаще она искала свою истину.
— Истину?! — удивленно воскликнула тетушка Годельева, совершенно сбитая с толку.
Ида выскочила из своего угла, чтобы схватиться с Брендором.
— Так пускай она выскажет нам эту свою истину! — выкрикнула она.
Все перевели взгляд на Анну.
Девушка с круглыми от изумления глазами пошевелила губами, пытаясь сообразить, что она может поведать, осеклась, потом вновь попыталась что-то сказать, но только вздыхала и охала, а потом, отчаявшись, уставилась в пол.
— Вот она, ее истина: ей нечего сказать! — ликовала Ида.
— Она еще не умеет говорить, — спокойно ответил Брендор.
— Наивная Анна! — завопила Ида. — Она умственно отсталая! До сих пор вы мне не верили, думали, что я завидую ей. А чему тут завидовать? И только этот нищий заступается за нее! — резко бросила она, указывая на монаха.
Брендор выпрямился во весь рост, нахмурив брови. Голос его вновь зазвучал грозно:
— Ее поведение открывает вам путь. Вам кажется, что она заблуждается, а она ведет вас, так как познала то, о чем вы и не подозреваете. — Он обратился к Годельеве. — Сестра, теперь я хотел бы, чтобы мы дозволили ей развиваться, чтобы больше не препятствовали ее призванию, чтобы более не запрещали ей любить так, как она это понимает.
Из этой торжественной речи присутствующие не поняли ни слова. Годельева, помолчав, пролепетала:
— О чем это вы?
— О господи! — прорычал Брендор. — Ведь очевидно, что это дитя предназначено Богу!
Женщины застыли с разинутыми от удивления ртами.
Господь есть призвание Анны? Это никому не приходило в голову.
В том числе и Анне.
8
Вена, 2 июня 1905 г.
Дорогая Гретхен,
говорила ли я тебе о своей коллекции? Я как-то случайно начала собирать ее в Италии и потом настолько втянулась, что пришлось докупить три чемодана, чтобы перевозить ее во время наших странствий; а с тех пор как мы обосновались в Вене, это увлечение совершенно поглотило меня.
Прости, я увлеклась и еще ничего тебе не объяснила… Я просто без ума от цветов в стекле! Эти стеклянные шары, заключающие в своей твердой воде фиалки, ромашки, полевые цветы, бабочек, различные лица — я разыскиваю их, а найдя, покупаю. О, кажется, я могла бы даже похитить их!
Мои шкафы ломятся под тяжестью «Бигалья», «Баккара», «Сен-Луи» и «Клиши».[2] Шары выставлены в моем будуаре и занимают все полки. Простые, веселые, девичьи, невинные, они переливаются сотнями ярких цветов. Их шарообразная форма и основание напоминают сахарные головы. Эти выдумки чаруют всех и вся, включая солнечный свет, который они притягивают и удерживают в глубине, как паутина, захватившая радугу.
При взгляде на них я невольно погружаюсь в мечты. Когда мои глаза блуждают среди этих нетленных цветов, когда взгляд мой скользит по воздушным пузырькам, попавшим в хрустальные шары каплями вечной росы, мое воображение воспаряет ввысь… Не знаю ничего более роскошного, больше того, ни одна вещь никогда не рождала во мне столько мыслей и чувств.
Именно эти замечательные творения превратили меня в завзятого коллекционера, а не наоборот. Прежде у меня не было склонности к таким причудам. Нужно побывать в стеклодувной мастерской в Мурано, чтобы тебя как удар молнии поразила эта страсть…
Когда я приношу в дом новые экземпляры, мне кажется, что спасти их от улицы, предоставить им кров равносильно их освобождению. Ведь, ценя эту безмолвную красоту, я освобождаю ее от обыденного домашнего употребления в качестве пресс-папье, держателей для книг, украшения перил. Здесь они вновь становятся произведениями искусства.
К чему я это описываю? Мне хочется представить тебе те самородки радости, которыми усеяна моя жизнь.
Вне этого увлечения жизнь остается странной, или, скорее, мой образ жизни становится все более и более своеобразным. У меня есть все, чтобы быть счастливой, но я так далека от этого. Хоть я и стараюсь… Каждый день напоминаю себе, что я высокопоставленная особа, что я любима, желанна, живу во дворце, вхожа в высшее венское общество; ежечасно я твержу себе, что у меня превосходное здоровье и еды куда больше, чем нужно, чтобы утолить голод, что я общаюсь с интересными людьми, что в столице империи мне достаточно отправиться в Оперу, на концерт, в театр или художественные галереи, чтобы видеть создания человеческого гения. Каждую ночь я смотрю на красивое тело спящего мужа, твердя себе, что девять австрийских женщин из десяти желали бы занять мое место.
Но несмотря на эти сознательные упражнения, вопреки благим намерениям терплю поражение. Я сознаю свое счастье, но не ощущаю его.
Недомогание где-то рядом…
Если бы я хотя бы могла назвать его…
Зачем я просыпаюсь по утрам? На протяжении дня ничто, кроме моей коллекции, меня не привлекает. И все же я мужественно напяливаю униформу, вновь откатываю свою роль, вношу изменения в реплики, планирую приходы и уходы, готовлю комедию своего существования. Быть может, я замираю после чуда… Какого? Нужно перестать видеть свои действия со стороны. Перестать быть актрисой или зрительницей собственного спектакля. Перестать судить себя, критиковать, обнаруживать собственный обман. Чтобы наконец, как сахар в воде, истаять в реальности, раствориться в ней.
Пока что я даю адекватный обмен, моя игра непогрешима. Моя мимика и красноречие отлично прикрывают растерянность. Вчера Франц с восторгом воскликнул:
— Я горжусь тобой!
Гордится мной?.. Не знаю, ободрило меня его заявление или обескуражило… С одной стороны, мне стало легче оттого, что я принесла удовлетворение этому изысканному мужчине; с другой — страдала, что мой муж, тот, с кем я делю дни и ночи, мой так называемый интимный друг, не замечает моих мук.
И каков же вывод?
Должна ли я продолжать жульничать до полного забвения, что я играю роль? Порой мне кажется, что тетушка Виви, моя свекровь и прочие окружающие меня женщины преуспели как раз в этом: их логичные, предсказуемые реакции принадлежат некоему персонажу — персонажу, в которого они верят, который неотделим от них.
Где именно мне следует остановиться? Отправиться искать себя? То, что действительно для меня важно?
Написав эти слова, я испугалась. Уехать, да, но ради чего? Искать себя — согласна, однако что будет, если я себя не найду? Или если не отыщу вообще ничего? Было бы безумием бросить все и отправиться на несбыточное свидание, которого мне никто не назначал… В этот миг мне захотелось помчаться к Францу, броситься в его объятия, приказать: «Обними меня крепче!» — я нередко прошу его об этом. Он обожает подобные приступы, хохочет во все горло, ведь ему кажется, что так я выражаю свою привязанность… Он и не подозревает, что во мне говорит прежде всего мой страх.
Так что Франц меня не отпускает. Молодой граф фон Вальдберг восхищен тем, что я нравлюсь его друзьям, что люди, принадлежащие к сливкам венского общества, так тепло принимают меня. В связи с этим он передает мне услышанные им комплименты в мой адрес: «Она неотразима и так привлекательна, у нее такие верные суждения, идущие от самого сердца. Бриллиант, мой дорогой, вам достался истинный бриллиант!»
Есть чему подивиться: стоит мне где-либо появиться, поднимается шумиха. Поначалу я предполагала, что это связано с обаянием новизны, но эффект длится вот уже больше года и лишь усиливается. Люди толпятся вокруг меня, жаждут моего общества.
— Невероятно! — восклицает Франц. — Записная кокетка и та привлекает куда меньше внимания. Мужчины и женщины, старики и молодежь — все от тебя без ума.
Когда мы возвращаемся с бала, Франц описывает мои достижения, он не дивится им — он ликует. Обычно он потом целует меня в шею и добавляет:
— Заметь, я их понимаю. — Потом его прохладные губы касаются моих. — И напоминаю себе, что мне выпал редкий шанс: я стал избранником обворожительной Ханны… — он опускает шторку нашей кареты, — на тот — маловероятный — случай, если я забуду об этом.
Ну, продолжение этой сцены ты можешь себе представить… Она либо разворачивается в доме, либо, если мы едем издалека, все завершается прямо в экипаже.
Так как Франц помешался на мне, он трактует мой успех сквозь призму своей страсти: при виде меня смертные ощущают отголосок того, что испытывает он.
Бедный Франц, если бы он знал, чем вызван мой жалкий триумф!.. Когда меня спрашивают: «Как вы себя чувствуете?» — я пылко отвечаю: «А вы сами?» Слишком низко оценивая себя, чтобы откровенничать, я предпочитаю интересоваться другими. Никто не обвинит меня в том, что я уклоняюсь от ответа, моя отстраненность, похоже, несет положительный сигнал; и вот мой собеседник раскрепощается, он может затронуть любимый сюжет — поговорить о себе самом. Путь свободен! Он поверяет мне свои радости и страдания, превозносит себя, жалуется, шутит, плачется на невзгоды, выдает дерзкие мнения, выкладывает мне секреты, отваживается выказать угрызения совести и раскаяние, он выражает надежды, изливает настроение, посвящает в свой выбор, причем без разбору — я принимаю все. Происходит словесная разрядка. В обществе я пользуюсь прекрасной репутацией в той мере, в какой превратилась в слух. Не имея, что сказать, я доставляю себе удовольствие слушать; зануда с дурным запахом изо рта интересует меня больше, чем моя скромная особа. Так что нетрудно представить, с какой скоростью ко мне сбегается народ, стоит мне переступить порог гостиной. На самом деле мои достижения основаны на ловком трюке: я — священник, который не осуждает! Под золоченой лепниной, среди цветов в горшках я располагаюсь в импровизированной исповедальне. Смотреть на меня приятнее, чем на многих кюре, я более терпима, чем они, кроме того, я воздерживаюсь от наказания кающихся.