Она пальцем указала на три капельки крови на плиточном полу у его ног. Затем она перевела взгляд на бурые пятна, которые начали расползаться спереди на облачении.
Архидиакон опустился в кресло.
— Зачем вы это делаете, монсеньор?
Она намекала на власяницу, которая была обернута у него вокруг пояса. Когда архидиакон резко встал, то металлические шипы вонзились в тело, нанеся глубокие порезы на животе.
— Я несу свой крест, дитя мое, — устало ответил он. — Я подражаю Господу нашему, который умер, пронзенный гвоздями.
— Иисус страдал не добровольно, Его распяли. Лучше было бы подражать Ему в доброте и любви к ближнему, чем в смертельных муках; их выбрал не Он, так ведь?
Анна очень гордилась тем, что недавно по указке Брендора прочла Евангелия. Монаха и Великую Мадемуазель знобило от волнения.
Архидиакон, хоть и был поглощен борьбой со своими жестокими страданиями, все же глухо произнес:
— Замолчите вы, невежда! Я очищаю свою веру. Нет настоящей набожности без умерщвления плоти.
Анна не обратила внимания на слово «дура».
— Зачем вам себя умерщвлять, прежде чем подступит смерть? Зачем вам терзать свое тело?
— Чтобы победил дух, нужно смирить плоть.
— Вздор! Кровопускание не сделает человека лучше. Достаточно душевных мучений из-за того, что согрешил. Надо ли себя калечить во имя Бога? Разве Он злой? Извращенный? Когда я нахожу Его в себе, я ощущаю совсем другое. Он наполняет меня радостью. Он мне говорит…
— Все.
Сухо, с присвистом прозвучал приговор. Словно щелчок хлыста.
Великая Мадемуазель бросилась к Анне, схватила ее за руку, невнятно принесла извинения, потом подчеркнуто вежливо попрощалась с монсеньором, Брендор сделал то же самое, и они покинули бледного, с трудом дышавшего священника, который, пытаясь сохранять достоинство, корчился в своем кресле.
Однако, уже стоя на пороге, Анна, не утерпев, обратилась к прелату таким тоном, словно он ее приятель:
— Если хотите знать мое мнение, монсеньор, ваш призыв к страданию исходит не от Бога — он исходит от вас.
Великая Мадемуазель подавила желание влепить Анне пощечину, и они покинули дворец чуть ли не бегом.
Когда они оказались на улице, она обратила свое искаженное гневом лицо к Анне:
— Почему ты так вызывающе себя вела?
— Вызывающе? Я разговаривала с ним так, как разговариваю с вами и с Брендором. Вот вы меня понимаете, а он нет.
Великая Мадемуазель и Брендор переглянулись: Анна говорила правду. Они привыкли выражать свои мысли свободно: никто из них не был строгим догматиком, и они видели в ее суждениях скорее достоинство чувств, чем шокирующую, если не еретическую резкость формулировок.
— Вовремя мы ушли, — сделал вывод Брендор.
— Брендор, не будьте наивным. Ушли наши тела, а слова остались. У архидиакона достаточно причин чувствовать себя оскорбленным: Анна его обидела.
— Я?! — воскликнула Анна.
— Ты упрекнула его за умерщвление плоти, а он так гордится этим.
— А-а, я счастлива, что вы согласны со мной: он страдает ради себя самого, а не ради Бога. А это гордыня, если не тщеславие.
Брендор и Великая Мадемуазель вздохнули: урезонить Анну или хотя бы пробудить в ней осмотрительность было невозможно. Они предпочли не затевать ссору. С помощью монаха Великая Мадемуазель села на пепельно-серого осла, и старая дама, тощий гигант и восхитительно красивая девушка — необычное трио — двинулись по улицам Брюгге. Они вернулись в бегинаж, не произнеся по дороге ни слова. Оказавшись в обители, они молча разошлись. Горя желанием поухаживать за кузиной, Анна пошла к себе. Открыв дверь, она сразу же заметила, что свет в комнате какой-то необычный, приглушенный. Недоумевая, она подняла голову. Вверху покачивалось тело Иды — она повесилась.
32
Маргарет,
твой ответ шел очень и очень долго, но почта поступила бы намного правильнее, если бы вообще затеряла его. Он меня возмутил. Ты не только не поняла ничего из того, что я тебе рассказывала, но ты позволяешь себе переиначить мой рассказ, наполняя его заблуждениями, не лезущими ни в какие ворота.
Ты больше не достойна моего доверия. А впрочем, была ли ты когда-нибудь его достойна? И если я считала на протяжении многих лет, что ты помогаешь мне своей любовью, то теперь я спрашиваю себя: а что, если ты усугубляешь мои трудности?
Не важно. Это последнее письмо, которое я посылаю тебе. Как бы то ни было, я уезжаю из Вены, развожусь с Францем и порываю с Калгари. Моя жизнь начнется заново, в другом месте. Ты могла бы стать единственным человеком из моего прошлого, которого я взяла бы с собой в новую жизнь. Твоя ложка дегтя вынуждает меня отказаться от этого намерения.
Прощай, всего хорошего.
33
Черные автомобили въехали на аллею Мемориального парка Форест-Лаун, миновали величественные ворота, достойные самого престижного замка.
Кто бы мог подумать, что за решетками лежит кладбище? Здесь смерть не выглядела ни серьезной, ни патетической. Здесь не опускались на дно ямы, а совершали восхождение на склоны холмов.
Речь идет, конечно же, не только о восхождении духовном, но и о восхождении социальном, так как говорили по секрету, что будто бы надо было заплатить миллион долларов, чтобы лежать рядом с такими кинематографическими знаменитостями, как Дуглас Фэрбенкс, Бастер Китон, Бетт Дэвис, Текс Эйвери, Майкл Джексон и Элизабет Тейлор.
— Не важно, это того стоит! — воскликнула Джоанна, прижимаясь лицом к тонированному стеклу лимузина.
Лимузин двигался среди бескрайних ярко-зеленых газонов, изредка прерываемых купами тянущихся ввысь деревьев. Статуи и фонтаны свидетельствовали о том, что вы едете не по дикому полю, а по ухоженному парку. Тут и там возвышались мраморные мавзолеи, такие же вычурные, как и на обычных кладбищах, однако захоронения по большей части представляли собой надгробные плиты, окруженные ухоженным дерном.
— Место, о котором можно только мечтать! Смотри, здесь представлены все крупные кинокомпании: «Юниверсэл», «Дисней», «Уорнер Бразерс».
— Занятно. Стало быть, трупам кажется, что они все еще ходят на работу.
Джоанна повернулась к Энни, съежившейся в глубине салона, хотела было ответить, но только пожала плечами. Энни бросила на нее разъяренный взгляд:
— Накопи денег, Джоанна, и купи здесь себе место! Если хорошо поторговаться, то в могиле могут и телефон установить.
— Энни, ты начинаешь злиться.
— Потому что мне больно!
Из всех приглашенных отдать последние почести Кошелке Вюиттон Энни, несомненно, была единственным человеком, сознававшим, что направляется на похороны, а не на светское мероприятие. Когда вереница автомобилей остановилась, Энни заметила бригаду рабочих с лопатами, кирками и секаторами, занимавшихся делом. Ей вспомнилось, как однажды Кошелка Вюиттон сделала признание:
«Утеночек, я до того сноб, что доставила себе удовольствие, купив место под захоронение в Мемориальном парке Форест-Лаун, — сказала она своим гнусавым голосом. — Это сожрало мои сбережения, но я не колебалась. Понимаешь, при жизни у меня не было денег, чтобы держать садовника, а теперь мне на веки вечные обеспечена целая бригада. Здорово все рассчитано, а?»
Тогда Энни ответила ей, что самое главное — это осуществить свои желания. Кошелка Вюиттон добавила:
«И опровергнуть расхожие истины, синичка моя. „Деньги с собой в могилу не унесешь“. Этот гнетущий приговор я слышу уже двадцать четыре года. Так вот, берусь доказать обратное: я унесу свои деньги с собой в могилу, ведь как только я уплачу по счету, у меня останется ноль долларов».
Тогда они посмеялись. Зная о том, что слывет скупердяйкой, — а она считала скупость положительным качеством, — Кошелка Вюиттон поощряла, даже подпитывала это мнение.
«Вот только, козочка моя, будь уверена, я буду покоиться на подобающем мне месте. Я играю только роли второго плана и не хочу досаждать коллегам на кладбище — звезды и за гробом остаются надменными. Поэтому я договорилась насчет правильного, скромного уголка. А еще я потребовала в завещании, чтобы на моих похоронах гроб выставили за полчаса до погребения».
«Не поняла».
«Роли второго плана, куколка, второго плана. Я все время жила в тревоге, как бы со мной не расторгли контракт, так что на протяжении всей жизни я всюду прибывала на полчаса раньше».
Участники траурной церемонии вышли из машин и собрались вокруг могилы. Гроб действительно выставили за полчаса.
Стоявшее в зените солнце давило почти физически. Среди деревьев деловито порхали глухие к людским скорбям птицы.
Священник провел поминальную службу по Табате Керр. Что тут можно было сказать? Она сама подготовила это, так как памятник себе ваяла всю жизнь.
Энни полагала, что Табата Керр всегда была не кем иным, как созданным ею персонажем, Кошелкой Вюиттон. Не более того. И не менее. Неизменная героиня собственной жизни. Этот персонаж поглотил ее личность.
«До чего мы были разными, — подумала Энни. — Она — наполненная до краев, я — изрешеченная. Кошелка Вюиттон смело являла себя миру как Кошелка Вюиттон. Я же устраиваю сцены, стушевываюсь, убегаю, я запуталась, не знаю ни где мое место, ни кто я такая». Итак, впервые Энни не отрекалась от себя. Она спрашивала себя: что, если она не права? Конечно, собственная податливость тревожила ее, но она также обогащала ее жизнь, делала ее интересной, неожиданной и непредсказуемой.
Во время церемонии на нее откровенно глазели. Каждый пытался вызнать, что она чувствует, скрываясь за очками и черным шарфом. За ее лечением пристально следили, внезапное прекращение курса лечения обсуждалось на все лады. Некоторые толковали это как врачебную неудачу, которую клиника пытается скрыть; другие напоминали о взбалмошном характере Энни, которая и в больничной палате, и на съемочной площадке отличалась своими причудами; а те, кто неотрывно смотрел трансляцию в Интернете, догадались об интрижке между нею и санитаром, о связи, которую Энни будет отстаивать.