Двое мужиков. Они были — как совы; как какой-то орел — она видела один раз: сидел на ветке сосны, такой настоящий. Сидели на бревне серые мужики в капюшонах. Они курили.
Она пошла прямо к ним. Мужики смотрели на нее — наверное, они видели что-то такое, что и она. Здесь, где никого нет — вышла из лесу мокрая баба.
Шорох дождя. Безмолвие.
— У вас не будет сигарет? — нарушила она безмолвие.
Мужики смотрели на нее. Один высунул из кармана пачку.
— Спасибо. — Она вытащила сигарету мокрыми пальцами.
И пошла обратно.
Надо было взять две.
Один. Два. Три. Четыре.
Пять — дождь лупил весь следующий день. Бессмысленно искать окурки, если б и были — то давно размокли; ту, что взяла у мужиков, употребила сразу по возвращении, даже не просушив на топленной утром печи. Бахнуло в голову, во рту отвратительный вкус, так не поймешь, зачем люди курят.
Завернувшись в целлофан, шла по деревне.
Волосы у нее крутились от дождя, но сейчас — были слишком грязными, «к черепу прилипли». Заглянула к отсутствующим соседям: в дом не полезла конечно, пошарила по двору. Возделанное картофельное поле уходило к горизонту, зачем? — и той, что насыпали, не одолеть; бросить еду — такого за ней не водилось, придется везти в Питер. Богатый гость: со своей картошкой с грибами. Никогда б не подумала, что соскучится по макаронам.
Под водой сходила за водой. В доме было уже грязно; с дров налетело (приноровилась двигать длинные внутрь по мере горения; а теперь еще и груду мокрых пришлось содержать около печи). Нагрела и помыла голову, мылом, над кастрюлей. Стало еще грязней. От влажности воздуха волосы сохнуть не хотели; легла с мокрыми и стала ждать темноты. Комары пищали; не садились. Дождь им был не помеха.
На рассвете капельный перестук по крыше прекратился. Поскольку легла она рано, даже раньше, чем вообще приходилось здесь ложиться, потому что не станешь же сидеть при лучине, а керосиновые лампы, если бы она и поискала их и нашла в других домах, все равно лишены керосина — деревня была покинута не вчера, ничего такого, как попадается, скажем, на дачах (например: залежей макарон), — то и проснулась затемно; лежала, размышляя о не свойственном ей режиме, какой здесь у нее, кажется, установился.
Она не помнила, зачем, но когда она только собиралась, то решила прожить здесь неделю.
Как ни считай, получалось — шесть. Значит, с наступившим, еще два. Вроде бы, рыба хорошо ловится под дождем (она бы не поручилась, что не придумала это сама). Но загубить еще кузнечика — и если напрасно? — вроде бы кто-то сказал (а кто ей мог сказать, кроме старшего из соседнего дома, — которые уехали), что рыбы в реке вообще нет. Совсем дура?
Два дня представали каким-то бесконечным сроком — и один уже начался.
Снаружи было прохладно. Свитер; куртка, застегнутая до зубов; целлофан в этот раз не взяла. Обходя лужи, двигалась по дороге. Справа на пригорке кладбище.
Кладбище покинутым не выглядело — ну да, только что же посещали. Остановилась на самом краю. Дата смерти на камне; она разобрала — кажется, 1956-й. Медальон с различимым лицом.
Год рожденья потерт. На фотографии была старушка. Ничего умиротворяющего тут не было. Нелепость происходящего поразила ее со всей очевидностью. И что?
В разрывах облаков просияло солнце. Она стояла, прикованная к камню. Старушка не знала о ней ничего; ее вообще не было уже сорок лет. А до этого была — долго. Старалась, или может не старалась, жила как придется. И когда умерла, плакали родственники? — плакали. Но не так, как если бы умер ребенок. А какая разница?
Уходила с кладбища с острым ощущением поражения. Кладбище утопало в цветах — положенных на могилы; но гораздо больше — растущих вокруг полевых. Все длили этот бесконечный процесс жизни, этот бесконечный день, где каждая отдельная потеря несущественна. Старушку эту она никогда не забудет. Никогда? Никогда.
Стояли серые дома; одна смерть — смерть; много смертей — стихийное бедствие. С холодным сердцем отмела. На том краю — церковь; если обернуться — виден деревянный купол, «без единого гвоздя строили». Тоже нет. Надо было раньше, сразу, когда пришла.
Свернула с дороги, и пошла в поле, репьями вся обцеплялась. Ничего не собирала; желтые какие-то цветы — она вспомнила: «зверобой». Захотелось есть; хоть одно человеческое чувство. Из дому она выскочила не позавтракав, может теперь появится к картошке аппетит. Сходить по смородину — теперь, когда без дождя. Перебьется.
— Тук-тук, кто есть!
Она вскочила, покачнувшись от сна. Сон? — нет, не сон.
Окна окрашены вечерней зарей, а в дверь уже всунулось лицо — лицо? Нет, скорей рожа. Ничего так рожа, кирпичная щека, волосы белые, длинные, почти как у нее.
— А они говорят: финская шпионка приблудилась; говорю — где шпионка? Турысты это, тут были, пятого года. Фильм хотели снимать. Ноги в тормашки — и побёг…
Вошел по-хозяйски, разговаривая еще за порогом, сразу к столу. Широкоплечий. Лицо изборождено морщинами и загаром. Может, и пятьдесят, может, и тридцать — хотя как тридцать. Если они сказали — «десять лет». Хотя они скажут; а что это означает на самом деле — неизвестно; она уже ничего про них не понимала. «Туристка»… «Шпионка»?.. Она сразу всё вспомнила; сразу поняла: где она и кто он.
Пришелец тем часом бухнул мешок на стол. Выгрузил — хлеб? Белый! Круглый каравай; масло — сливочное!
Понатужившись, он извлек и выставил на доски трехлитровую банку, про которую она решила, что это сок: она такой помнила в советских магазинах.
— Бражка, — опроверг человек, смеясь голубыми глазами на кирпичном лице: — женьшшины любят. В Октябрьске варят — слил чипишок.
— Нет! это… Спасибо! Я не буду. — Она спохватилась: — У меня картошка! — метнувшись к печи. Когда только вернулась — поставила; не варила; хорошо — увидела бардак очищенным кладбищем взглядом, махнула веником — вдруг зайдут — «девочки живут». Кто зайдет? — нет никого.
Есть!
— Не хочешь — заставим… Шутка. Я — буду. — Выложил круг колбасы, завершая немыслимые чудеса.
— Ну: поручкаемся, — осушил стакан неспешными глотками.
Раз! — разгорелось сразу; печка натопленная, мощная тяга. Чай поставить — чаю нет — чёрт! надо было рвать зверобой.
Она поднялась наконец с корточек; рассовала по карманам — как у всякого курильщика, у нее были: и спички, и зажигалка.
— А можно… — робкими шажками подошла к столу.
— Жми, жми. Оголодала тут, худоба.
Она прервалась, чтобы возразить: — Я не голодная. Просто я такого хлеба, белого, не видела… кажется, что месяц! — удивилась. — Я же еще ехала…
— Тебя как-то звать? — он наклонял банку над опустевшим стаканом. — Лена? Меня — Георгий. Будем здоровы.
Она удерживалась, чтобы не начать пихать сразу в рот, отрезала ножом — маленькие куски, мазала маслом — культурно. Он это увидел — отломил полкольца, двинул ей. — Жми, не чинись. Ну, дела… Ты как же тут, забрелась в глухомань — потерялась, ли что?
— Нашлась. Мне рассказали, по карте нарисовали… — она покривила языком: — Туристы. — Слово было оскорбительным: дураки с фотоаппаратами, она к себе его не применяла. Кто она? Человек. — …Другие. Не те, что вы видели. Не фильм. Они хотели ехать, я попросилась… но не собрались. А я — добралась.
— Порадел — сделал, — поддержал он, наполняя стакан в третий раз.
— Вы на местных не похожи, — осмелела она. — С вами хоть можно разговаривать. А то такое чувство — я спрашиваю, а меня не понимают…
Георгий зажевал колбасой.
— В милицию хотели сдать, — спокойно заключил. — Вот так бы съездила. Доказывай, что не верблюд. Пока то да сё — и отпуск твой кончился. Или кого там у тебя — вакации…
— В милицию? — она расхохоталась. Георгий потянулся и огладил ей плечо. Широкая ладонь остановилась на лопатке. Она замерла. Слегка потрепал и уронил руку.
— Крыльца проверил. Крылья: ли спрятала? Эх… и я таким был.
В доме сгущался сумрак. От насыщения вкусными вещами ее тянуло в сон, мысли путались. С тревогой она взглянула на банку. Жидкость опустилась почти на треть. Но, кажется, на Георгия совсем не действовало. Белые волосы вокруг темного лица — даже красиво.
— Пойдем ко мне, свечей тебе дам. Яшшик взял, в Октябрьске…
— Вы здесь живете, — пролепетала она, — один… Мне говорили.
— Зимую, — поправил он. — Балок мой — видела? — на всходе, на угоре. Ну дом, дом. Такой как этот… помене. Твой — не протопишь. А люди, есть люди… Ездят. Прошлый год, на Семёна, охотники были. Осенью снова жду, обещались… Чё смеесси?
— Я не смеюсь. — Она улыбалась. — Я думала: не доживу здесь до конца… А сейчас — радуюсь. Глупости говорю, знаю. Просто… вы так рассказываете, интересно. То прям как они — а потом кажется, что городской.
— Я и тут, я и там.
Георгий налил (пятый?). — И по-фински могу, — прохрипел, выглотав залпом. Отхаркался: — Пóйми кук-ка! Каунис кукка. Знаешь, что такое? Красивый цветок.
Он встал. Теперь его заметно качнуло. Прошелся кругом, выглянул в окно. Посмотрел; повернулся спиной:
— Ну, пошли?
— Куда?
— Ко мне, — терпеливо.
— Я к вам завтра приду. Сейчас я уже спать буду.
— Ну, завтра, — согласился. — Силой не потащу. Я только вот это… — Георгий вернулся к столу.
(Выпил.) Уходить он вроде бы не собирался. — Или любишь… Сумерничать. Спрашивай — расскажу.
— Вы говорили — охотники! — вспомнила она. — Я бы хотела на охоту.
— Тебя не возьмут. Хотя с ними была. Женшшина… — произнес он задумчиво. — В лес не ходила, не. Готовила им тут.
Ей предстало, прямо картинкой: как бы она — эта женщина среди охотников. Готовила бы им, картошку… Это хорошо, конечно. Но на самое важное не попасть. Не выкрутиться из предположенного ей. Плохо быть женщиной. — Вслух сказала, что ли?