Женщины без мужчин — страница 5 из 17

— Темный народ, лопари… — она уже не обращала внимания, Георгий вливал в себя обыденно, кажется задавшись целью прикончить эту банку. — Лопате молятся, бороной расчесываются…

— Тут есть церковь, — вспомнила. — Я не была. Завтра, может…

— Там нет ничего, — отмахнулся он. — Ну, Лена, ладно. Спи. Это заберу… — Георгий придавил банку крышкой, попав не с первого раза.


Она попыталась заставить его прихватить остатки еды, но он только бросил: «позавтракаешь»… Крупно шагая, шатаясь, устремился мимо выхода, пришлось поддержать его за локоть.  Выпроводила наконец, зачинила дверь.

Посмотрела в окно. Георгий бормотал что-то сам себе, крупная фигура истаяла в темноте.

Она подошла к печке. Там лежало древко от лопаты, без лопаты. Она ее использовала вместо кочерги. Она ее взяла и вернулась к двери. Всунула в дверную ручку (дверь наружу открывалась).


Потом она легла, укрылась одеялом. Про комаров даже забыла. Не было комаров. Куда-то делись вообще все. Подтянула одеяло между ног.


Стала двигаться — но остановилась. Не надо. Не потому что — а просто не надо. Вспомнила лицо старушки с кладбища.


И тут ее перевернуло жалостью.


В мыслях у себя она корчилась, кусая кожу на руке. Но на самом деле тихо лежала. Георгий был прекрасен. Как музыка, такая большая, что ей не вместить. Деловито сосчитала: как она, он был совсем в другое время. Время скорее ее родителей. Но родители всегда во времени рядом, видишь, но не веришь. И вот вам доказательство. Как экскаватор с грудой породы в ковше.


То, что читаешь в учебниках, в литературе. А он оттуда, где она еще не родилась. Не воображаемый герой, про себя в том лесочке невозможно и вспоминать. Дура, дура. Эта груда высыпалась рядом, ее не задев. «Я битый, меченый…» — наяву произнес голос Георгия. Или не говорил? Такое бубнил, уходя. А эти… люди… они — могут? Как-то сосуществуют; с краю все равно высовывается. Может быть, его били. А иначе почему он не живет там, в Октябрьском. Может быть, ему нравится. Когда нравится, так не пьют. Так бухают, когда хотят не чувствовать пытки одиночества. Пьяный в зюзю — а сдержанный.

Все это время она не шевелилась. Но теперь больше не могла удержаться. Между ног приятно свербело. Придавила рукой одеяло, стала двигаться.


Дернули сильно дверь!


Она вскочила, босиком подбежала к двери. Ухватилась за древко.

Древко прыгало вместе с дверью. Она держала его с обоих концов.

— Открывай! Лена…

— Уходите, — громко сказала она. Сердце билось как кузнец в кулаке. — Идите спать, Георгий! Уходите! Я сплю.

— А-а-а… девка… — Дверь остановилась. Потом опять задергалась.

Георгий с той стороны опустил руки. — А-а-а-а… девка, ты там не одна! Знаю, кто у тебя. Спрятался… от своих… Пришел по темноте.


Георгий давно ушел, она опять выглядывала у окна, удаляющуюся фигуру, не отпуская дверь. Держала свой хлипкий засов. Пока не успокоилось бухающее внутри. И тогда еще не отходила. Наконец заставила себя оторвать руки от древка.

* * *

Проснулась она до света. Быстро встала. На столе валялись остатки от вчерашнего. Она отломила кусок белого хлеба, отрезала колбасы. Сунула в пакет. Остальное сложила в кастрюлю и прикрыла крышкой; смела крошки в горсть.

Пол подметала она уже вчера. Оглядела комнату. Затем свернула одеяло, целлофан, и упаковала. В самый низ — оставшийся картофель, рюкзак сразу стал тяжелым. Чуть не забыла грибы, потом, еду: на самый верх.

Она уходила с деревни, той же дорогой, что пришла, не прожив последний день из семи, ею себе положенных, зло и весело думая, что уносит ноги.

Небо, обещавшее быть лучезарным на восходе, затянулось серым. Уносить ноги было хорошо. Впрочем, недалеко. Сперва её постигло дикое везение. На дороге, песчанке, что вела по прямой на Андомский Погост, почти сразу за поворотом подобрал ее маленький автобус, ПАЗик. Такие только тут оставались. Автобус был полон людей. Вез их, наверное, на работу. Она рассматривала лица, удивляясь их выразительной красоте. В городе она будет смеяться, попав в метро и поднимаясь на эскалаторе и глядя на лица спускающихся — такими они покажутся, как кукольные голыши: стертые друг о друга до неразличимости.


Но до города еще надо дожить. После Андомского Погоста, на той же волне, ее подкинули за Вытегру, с десяток километров. Высадили у магазина.

И тут наконец она истратила свою тысячу — купив в этой придорожной лавке, такой как все деревенские магазины, пачку папирос «Беломор». Не «Урицкого» и не «Клары Цеткин», какое-то невнятное производство: «Моршанск», — пойдет!


Эту пачку она выкурит почти всю, до горечи во рту и саднящего горла, когда везение кончится. Пустая асфальтовая полоса. Она шла; останавливалась, садилась на рюкзак. Съела колбасу с хлебом. Смысла в том, чтобы идти, как и в том, чтоб стоять, примерно поровну ноль. Шестьсот километров ей не одолеть. Здесь, где кругом лес, «трасса», разумея количественный прирост вероятности сесть в попутную, не хуже и не лучше, чем вблизи крупных городов. Машин меньше в разы, но те немногие остановятся почти наверняка.

Но если за пять часов ни одной?

Она устала. Стала разговаривать вслух.

— Я — это последнее, что у меня осталось, — она знала, что говорит. Ни амбиций, ни цели, ни справедливости — одно затерянное в пространстве я. — Не отнимайте это последнее… — в таком духе.


Устраиваться ночевать — это уже точно остановиться. Устраиваться ночевать, когда уносишь ноги, это совсем не то, когда только едешь туда, где каждые проносящиеся во тьме фары — обещание неведомого. Она все же шла. Остановилась, чтобы вытащить целлофан, когда дождь, начинавшийся и прекращавший, сгустел в ливень. Теперь и думать не нужно, колебаться ни о чем, под дождем костер не развести. Завернулась с головой. Дождь был прямо тут.

По целлофану над ушами шуршало, стучало и текло. Услышала, когда уже было поздно руку подымать, успела обернуться — машина на скоростях сквозанула мимо.

Обреченно остановилась, глядя, как уносится вдаль. И — нет веры глазам.

Машина начала тормозить.


— В Питер! — она подбежала; рюкзак подпрыгивал на спине — дверца с ее стороны приоткрыта.

— Я только до поезда, — перегнувшись через сиденье, он разглядывал ее, похожую на мокрый укутанный стог. — Опаздываю — через час, согласно купленным билетам…

— А довезите меня, — выдохнула она. — До поезда!

* * *

Короче, дело к ночи. Поезд, такое явление, где «уносить ноги» становится пустым звуком. Тебя уносят, будь ты без ног. Она… Лена, раз представилась, — не могла объять своей удачи (еще как могла, сразу, очутившись в машине, но придерживала: тут-то что-нибудь и приключится. Приключений в нее больше не лезло). В поезде она устроилась — сбросила рюкзак на полку; хотелось только лечь, но нельзя же вот сразу.

Новый ее товарищ не подкачал, добавил на билет до Питера: тысячи ее, даже и не покупай тот «Беломор», не хватило бы. В общем-то, просто куда довезут, даже четыре бездумных часа были бы отдыхом — царским. Но хорошо, что так.

Пошла по вагонам.

Шла-шла, один вагон, два вагона, три вагона, в тамбуре остановилась. Не закурить ли? Тут он и вышел. Оказывается, был в следующем. А то еще бы и не нашла — когда садились, впопыхах, еще как успела высунуть документ. Забыли обменяться номерами (мест).

Задымили. До того было ни до чего; и он кисет не вынимал — берёг: тачка не его, друга. Одолжил до поезда, тот сам потом отгонит. А он ездил к нему, на охоту. Они были охотники. Вот это да!


— А расскажите мне, про охоту! Я бы тоже хотела… — из нее посыпалось невыговоренное. Много ли наговоришь за час в машине, выжимающей из себя и из них последние мощности, чтобы успеть к мифическому поезду в мифический Ленинград.

* * *

— А вот еще был случай… — Она уписывала колбасу (другую); есть хотелось (а не только спать). Он щедро поделился. Отсыпал ей с горкой, еще с собой — а куда? Туда. Ну всё.

Никогда? никогда.


В Питере она пришла к другу — от которого выходила; друг, кажется, только встал; только проснулся, с той ночи, когда засыпал, не пойдя ее провожать, встав на пороге. А она уже — вот. Поели картошки с грибами.

* * *

Никогда не забудет. Даже если забудет — на три месяца; на тридцать лет. Теперь уже поздно туда ехать. Хотя она же съездила — подальше, в Донецк. Где война (полдня пробыла, и давай бог обратно. Не чаяла выбраться. А они ничего, местные; даже не смотрят, когда грохочет).  

 Аюваю

Ленка Лущик нежилась в ванне. Я сидела рядом на табурете. Ленка хитренько выглядывала из клочьев пены. Только я видела Ленку Лущик, какая она есть на самом деле. Белесое, как у моли, лицо крепилось к туловищу, проглядывающему сейчас из-под пенных гор, я не могла туда не смотреть, не завидовать.

— Хватит, — не выдержала я.

Ванная заполнена тонким запахом пены, Ленка щедро плеснула под край, надавив на ладонь бесцветного геля из полупрозрачной бутыли цвета йода, — хоть он и бесцветный, желейная густота его была нездешней. Мы любили понтовые вещи. За джинсы мы готовы были продать Советский Союз — кто б купил? 

— Я пошла в кухню.


В кухне не было ничего интересного, маленькая, у всех нас кухни были маленькие, — но Ленкина кухня была б е д н о й. В моей квартире висел кухонный гарнитур, белые шкафы, на такое нужно было копить. Ленкина мама тратилась на совсем другие бутылочки.

Ждать пришлось десять минут прежде чем Ленка вышла благоуханная, в махровом полотенце, закинутом на голову. Был еще мужской одеколон «О’жён», ароматы их с гелем кивали друг на друга, — но тот свежий, резкий, как оплеуха тыльной стороной руки. Мы им душились, сворованным у Ленкиного квартиранта.

Я вооружилась терпением. Как Ленка красится — я ненавидела: полчаса, если повезет. Кружила по кухне, поглядывая, как Ленка становится такой, как видели все. Поплевав на плойку, греющуюся на газу конфорки, стала закручивать короткие белые волосы; кроме прочих красот, перед зеркалом у нее было специальное лицо: глазами удивленно хлоп-хлоп, от количества навернутой туши круглыми, рот сложен гузкой. Губы выразительно выпуклые, такие легко мазать, очерчивать контур карандашом, а у меня — где губы, где кожа, как ни старайся, всё будет видно, что нарисовала.