ах, и верховная власть в народе! И существо, которое, как Промефей, все, что ни исхитило прекрасного от богов, принесло в дар тебе, водворило небо со светлыми его небожителями в твою душу, – ты поражаешь преступным проклятием; когда вся твоя жизнь должна переродиться в благодарность, когда ты должен весь вылиться слезами, и умилением, и кротким гимном жизнедавцу Зевесу, да продлит прекрасную жизнь ее, да отвеет облако печали от светлого чела ее.
Устреми на себя испытующее око: чем был ты прежде и чем стал ныне, с тех пор, как прочитал вечность в божественных чертах Алкинои; сколько новых тайн, сколько новых откровений постиг и разгадал ты своею бесконечною душою и во сколько придвинулся ближе к верховному благу! Мы зреем и совершенствуемся; но когда, когда глубже и совершеннее постигаем женщину. Посмотри на роскошных персов: они переродили своих женщин в рабынь, и что же? им недоступно чувство изящного – бесконечное море духовных наслаждений. У них не выбьется из сердца искра при виде богини Праксителевой; восторженная душа их не заговорит с бессмертною душою мрамора и не найдет ответных звуков. Что женщина? – Язык богов! Мы дивимся кроткому, светлому челу мужа; но не подобие богов созерцаем в нем: мы видим в нем женщину, мы дивимся в нем женщине, и в ней только уже дивимся богам. Она поэзия! она мысль, а мы только воплощение ее в действительности. На нас горят ее впечатления, и чем сильнее и чем в большем объеме они отразились, тем выше и прекраснее мы становимся. Пока картина еще в голове художника и бесплотно округляется и создается – она женщина; когда она переходит в вещество и облекается в осязаемость – она мужчина. Отчего же художник с таким несытым желанием стремится превратить бессмертную идею свою в грубое вещество, покорив его обыкновенным нашим чувствам? Оттого, что им управляет одно высокое чувство – выразить божество в самом веществе, сделать доступною людям хотя часть бесконечного мира души своей, воплотить в мужчине женщину. И если ненароком ударят в нее очи жарко понимающего искусство юноши, что они ловят в бессмертной картине художника? видят ли они вещество в ней? Нет! оно исчезает, и перед ними открывается безграничная, бесконечная, бесплотная идея художника. Какими живыми песнями заговорят тогда духовные его струны! как ярко отзовутся в нем, как будто на призыв родины, и безвозвратно умчавшееся и неотразимо грядушее! как бесплотно обнимется душа его с божественною душою художника! Как сольются они в невыразимом духовном поцелуе!.. Что б были высокие добродетели мужа, когда бы они не осенялись, не преображались нежными, кроткими добродетелями женщины? Твердость, мужество, гордое презрение к пороку перешли бы в зверство. Отними лучи у мира – и погибнет яркое разнообразие цветов: небо и земля сольются в мрак, еще мрачнейший берегов Аида. Что такое любовь? – Отчизна души, прекрасное стремление человека к минувшему, где совершалось беспорочное начало его жизни, где на всем остался невыразимый, неизгладимый след невинного младенчества, где всё родина. И когда душа потонет в эфирном лоне души женщины, когда отыщет в ней своего отца – вечного бога, своих братьев – дотоле не выразимые землею чувства и явления – что тогда с нею? Тогда она повторяет в себе прежние звуки, прежнюю райскую в груди бога жизнь, развивая ее до бесконечности…» Вдохновенные взоры мудреца остановились неподвижно: перед ними стояла Алкиноя, незаметно вошедшая в продолжение их беседы. Опершись на истукан, она вся, казалось, превратилась в безмолвное внимание, и на прекрасном челе ее прорывались гордые движения богоподобной души. Мраморная рука, сквозь которую светились голубые жилы, полные небесной амврозии, свободно удерживалась в воздухе; стройная, перевитая алыми лентами поножия нога в обнаженном, ослепительном блеске, сбросив ревнивую обувь, выступила вперед и, казалось, не трогала презренной земли; высокая, божественная грудь колебалась встревоженными вздохами, и полуприкрывавшая два прозрачные облака персей одежда трепетала и падала роскошными, живописными линиями на помост. Казалось, тонкий, светлый эфир, в котором купаются небожители, по которому стремится розовое и голубое пламя, разливаясь и переливаясь в бесчисленных лучах, коим и имени нет на земле, в коих дрожит благовонное море неизъяснимой музыки, – казалось, этот эфир облекся в видимость и стоял перед ними, освятив и обоготворив прекрасную форму человека. Небрежно откинутые назад, темные, как вдохновенная ночь, локоны надвигались на лилейное чело ее и лилися сумрачным каскадом на блистательные плеча. Молния очей исторгала всю душу… – Нет! никогда сама царица любви не была так прекрасна, даже в то мгновенье, когда так чудно возродилась из пены девственных волн!.. В изумлении, в благоговении повергнулся юноша к ногам гордой красавицы, и жаркая слеза склонившейся над ним полубогини канула на его пылающие щеки» [76].
Такая вот она, гоголевская статья «Женщина». Да, находясь в ряду предыдущих гоголевских текстов (и тех, что были изложены в письмах, и тех, что составили «идиллию» о Ганце), статья высокопарна, наивна, она пенится, как шампанское, выдавая юношескую горячность автора и его трогательные переживания. Но она удивительна, как всё гоголевское.
Однако большинство читателей (особенно нынешних) способны будут отнестись с ней как к чему-то совсем нетипичному в ряду гоголевских образов и тем. Некоторая часть читателей, в том числе и тех, которые любят и ценят Гоголя, просто не знают или не помнят этот текст и эту «вспышку» гоголевских эмоций. С другой стороны, часть весьма знающих гоголеведов, тех, которые, разумеется, не раз замечали эти «горячечные» строчки и наверняка помнят их, отчего-то игнорируют или пропускают здесь многое из весьма важного для понимания гоголевского психологического портрета, да и достоверного биографического образа Николая Васильевича.
А это одна из красок на гоголевском портрете, это деталь. Неважных деталей не бывает, хотя бывают несущественные. Так вот первое произведение Гоголя, опубликованное под его настоящим именем, – явление весьма существенное.
И вот он, вот же он – юный Гоголь! Он кричит, трогательно и эмоционально восклицает устами своих героев: «Зевс, ты создал женщину!», «Нет! никогда сама царица любви не была так прекрасна…».
Глава третья. После Любека Гоголь берётся за ум
Первое заграничное путешествие Гоголя пронеслось как смутный сон. Сознание Гоголя было занято совсем не тем, что способно настроить путешественника на приятный променад или увлекательный тур, но всё же тот «терапевтический эффект», о котором мы говорили выше, имел место, он сыграл положенную роль. Пробыв в Германии последние недели лета и первые недели осени 1829 г., Гоголь спешит обратно – в Петербург, чтобы начать всё заново, с чистого листа.
Перед отъездом за границу Гоголь квартировал с Прокоповичем. Они не вели в отсутствие Гоголя переписки, и Прокопович воображал его странствующим бог знает где. Какого же было его удивление, когда, возвращаясь однажды вечером (22 сентября) от знакомого, он встретил Якима, идущего с салфеткой к булочнику, и узнал, что у них «есть гости»! Когда он вошел в комнату, Гоголь сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками. Расспрашивать как и что было бы напрасно, и таким образом обстоятельства, сопровождавшие фантастическое путешествие, как и многое в жизни Гоголя, остались для него тайною [77].
Не менее удивлен был и Данилевский, когда он, входя к Прокоповичу, услышал звуки хорошо знакомого голоса. Хотя, по собственным словам его, он совершенно не верил в серьезность плана, составленного Гоголем, и предвидел его скорое возвращение, но всё-таки никак не ожидал, что это случится так быстро [78].
Вернувшись из заморской поездки, Гоголь в самом деле сумел совладать с нахлынувшими было страстями, приключившимися от неудач, иллюзий и банального незнания жизни, которое и не могло быть доступно вчерашнему гимназисту.
Да, юному поэту было горько, но, проветрившись на балтийских ветрах, он наконец находит в себе силу, чтобы, повзрослев оставить в прошлом период бурь и страстей. Гоголь теперь многое готов отдать, только бы не ввергнуться снова в те состояния, что толкнули его к импульсивному поступку. Не исключено, что юный Николай Васильевич рассудил себя даже строже, чем следовало, и зарёкся от иных увлечений даже более рьяно, чем стоило, а может, и нет – кто знает? Однако с середины осени 1829 г. жизнь Гоголя меняется резко, меняется качественно, Гоголь берётся за ум, всерьёз берётся, закусив удила.
Как вы наверняка помните из предыдущей главы, первая попытка Николая Васильевича поступить на службу не увенчалась успехом, поскольку надежда на протекцию Кутузова подвела, и вот теперь, перед тем как совершить следующую попытку устроиться в какой-нибудь департамент или комитет, Гоголь решает попытать судьбу на театральном поприще.
Однако судьба снова решила проявить свою жестокость. П.А. Кулиш так описывает данный момент: «Успехи Гоголя на гимназической сцене внушали ему надежду, что здесь он будет в своей стихии. Он изъявил желание вступить в число актеров и подвергнуться испытанию. Игру его забраковали начисто, и я не знаю, приписать ли это робости молодого человека, не видавшего света. Как бы то ни было, но Гоголь должен был отказаться от театра после первой неудачной репетиции. Проба комического его таланта происходила в кабинете директора театров, князя С.С. Гагарина, в присутствии актеров В.А. Каратыгина и Брянского» [79].
Трудно сказать, насколько тяжело Гоголь пережил очередную неудачу, однако уделять время оплакиванию очередной несбывшейся мечты Николай Васильевич не стал, он продолжил активно действовать.
Известно письмо Гоголя от 27 октября 1829 г., адресованное матери, в котором он сообщает, что надеется в скором времени определиться на службу. И вот уже в конце октября, быть может, в этот же самый день, наш юный поэт, решившись действовать смело, подаёт прошение об определении на службу на имя министра внутренних дел [80].