Женщины Гоголя и его искушения — страница 37 из 90

Революционаризм был чужд Гоголю, и хотя, казалось бы, ранние гоголевские произведения, и в особенности «Ревизор», могли звучать вполне созвучно с мыслями революционно настроенной общественности, но сам Гоголь не хотел революций, побаивался их и не желал даже думать об их возможности. В этом таилось противоречие гоголевского существа, гоголевского гения. Сей казус мог бы показаться вдвойне странным, если взять в расчёт то важное обстоятельство, что в самом Гоголе вызревал, всё более готовился к появлению сюжет той поэмы, выход которой послужил одним из толчков к пробуждению революционаризма в России.

Однако разум Гоголя был устроен так, что в нём были слишком ярко запечатлены картины войн, смут и потрясений, которые вынужден был испытать его родной край – Малороссия. Гоголь знал цену потрясениям, он красочно описал их в тексте «Тараса Бульбы», и потому, быть может, ему мечталось, что Россия сумеет преобразоваться без потрясений, перейти на новую ступень своего развития в новое качество, в новую стадию без тяжких бурь. К сожалению, это оказалось невозможно, но Гоголь хотел, страстно мечтал создать такую возможность и был убеждён, что гений, дарованный ему, поможет в этом создании. Второй том «Мёртвых душ», и в особенности заключительный, третий том, должны были показать русскому обществу ту возможность, что призвана вести Россию к преобразованию без потрясений, к обновлению без революций.

Впрочем, мы отвлеклись! Пока Гоголь ещё не доехал до Италии, пока он спешит в свой покойный уголок, в свой возлюбленный Рим для того, чтобы немного отдышаться и приняться за окончательную отделку первого тома, который заключал в себе изображение всего того, что требовало исправления. Первый том был лишь началом большого восхождения, и коль это был перевал, высокий перевал, то первый из трёх, где каждый следующий должен был стать ещё более высок.

Из Москвы наш классик направился по Смоленской дороге, на шестой день попал в Брест, потом держал путь в сторону Варшавы, и дорожные впечатления, дорожные хлопоты, как бывало и прежде, позволили Гоголю забыться и погрузиться в тот особый быт странствия, что дарил гоголевской душе многое и многое.

Попав в Варшаву, Гоголь вместе с Пановым обошёл весь город, объехал окрестности, посетил и королевские Лазенки, и замок Радзивиллов, и дворец графа Потоцкого Бельведер с картинной галереей. Побывал и в театре, однако остался недоволен игрой актёров, их невысоким профессионализмом, как сказали бы сейчас.

В Варшаве Панов продал за 270 злотых свой тарантас, на славу послуживший ему и Гоголю, и далее они отправились в дилижансе в Краков, куда прибыли через сутки, а добравшись затем до города Брно, сели в вагон железной дороги, чтобы ехать в Вену. По всей видимости, это было первое железнодорожное путешествие нашего классика.

Опять немного забегая вперёд, отметим, что Гоголь, признавая быстроходность и некоторые удобства этого вида транспорта (который теперь начнёт своё бурное развитие в Европе и в России), всё-таки не очень жаловал его, отыскав массу всяких недостатков в путешествии на поездах. Странно и удивительно, но Гоголь не сумел предвидеть и оценить зарождающуюся эру технического прогресса. Гоголь относился к новинкам техники весьма равнодушно, считая некоторые из них вредными и ненужными. К сожалению, эта недооценка начатков прогресса сыграет с Гоголем очень и очень злую шутку. Когда наш классик составит свой сборник советов, призванных улучшить жизнь в России и поставить нас, русских, на верный лад бытия и развития, многие посчитают нужным упрекнуть его в незнании тенденций современности, а то и в невежестве.

Однако в гоголевской недооценке технических новинок виновником оказался некий романтический мотив, как это не покажется странным. Дело в том, что Гоголь любил романтику старины, прежде всего итальянской и русской старины, а к тому же обожал путешествовать в дилижансах, совершать неспешные, созерцательные туры по заповедным уголкам «остановившейся истории». Гоголь недолюбливал шумный Париж, Петербург и Вену, находил пищу для душевной жизни в запущенных пригородах древних итальянских городов. Гоголь будто желал оглянуться и как следует запечатлеть для себя и для нас те картины уходящей натуры, те былые реалии, которые прежде претерпевали лишь медленные и нечастые перемены, и лишь теперь, лишь в XIX веке, вынуждены были начать сдачу позиций по всем фронтам, а не на отдельных участках. История ускорялась, а Гоголь не желал бежать за её потоком. Гоголь остался по отдельности, сам по себе, внутри своей особой сферы. И ему попеняют этим, жестоко попеняют.

Об этом нам придётся рассуждать с горечью уже скоро, буквально через несколько глав, но пока Гоголь, удалившись от шумного вагона, готовится к тому, чтобы обрисовать, очертить как можно более резко и точно всё то, чего составляло суть той русской старины, изъяны которой рельефно проявились в «Мёртвых душах». Великая книга с роковым названием уже вот-вот переживёт своё истинное рождение, вот-вот явится в полном торжестве своего безжалостного сарказма, наполнив с тех пор все русские умы раздумьями о непростых казусах душевной мертвечины.

Гоголь сделает ту работу, что породит самые жаркие из всех когда-либо разгоравшихся русских споров, и сделает её так, как никто не сподобился, никто не мог. И вот он предвкушал нынче восторг высокого творчества, этот кураж покорителя вершины, и ничего не было важнее этого куража и упоительнее его, сама Европа была лишь фоном, лишь заставкой на заднем плане творческой студии. Гоголь берёт от европейской жизни лишь то, чего ему вдруг захочется, чтобы едва-едва разбавить аскетический быт, ну или чуть более того. Ну а вояж Гоголя начался и продолжился на сей раз превосходным образом – интересно и насыщенно.

В пути Николай Васильевич не забывал о матери и о друзьях. Прочтём несколько отрывков из его дорожных писем. Вот что он сообщал Сергею Аксакову: «Мы доехали до Варшавы благополучно. Нигде, ни на одной станции, не было задержки; словом, лучше доехать невозможно. Даже погода была хороша: у места дождь, у места солнце. Здесь я нашёл кое-каких знакомых; а через два дня мы выезжаем в Краков и оттуда в Вену» [238].

Говоря о знакомых, Гоголь, по всей видимости, имеет в виду прежде всего своего бывшего однокашника по Нежинской гимназии Ивана Павловича Симоновского.

А вот что Гоголь написал матери: «Я приехал в Вену довольно благополучно, назад тому неделю… Здесь я намерен остаться месяц или около того. Хочется попробовать новооткрытых вод, которые всем помогают, а главное, говорят, дают свежесть сил, которых у меня уже с давних пор нет. Переезд мой, по крайней мере, доставил мне ту пользу, что у меня на душе несколько покойнее. Тяжесть, которая жала моё сердце во всё пребывание в России, наконец как будто свалилась, хоть не вся, но частичка. И то слава богу» [239].


С.Т. Аксаков. Художнк И.Н. Крамской


Вот снова письмо Аксакову: «Вена приняла меня царским образом. Только теперь, всего два дня, прекратилась опера, чудная, невиданная. В продолжение целых двух недель первые певцы Италии мощно возмущали, двигали и производили благодетельные потрясения в моих чувствах. Велики милости Бога. Я оживу ещё.

Товарищ мой немного было прихворнул, но теперь здоров, заглядывается на Вену и с грустью собирается ее оставить послезавтра для дальнейшего пути» [240].

Около середины июля Вену покидает Панов, желавший посетить Мюнхен. С Гоголем они условились съехаться уже в Венеции в начале сентября.

Остановившись в Вене и даже немного прижившись в ней, Гоголь чувствует прилив сил, и, решив не терять времени, принимается за дело, рассчитывая довершить незаконченные прежде произведения, чтобы, попав наконец в Рим, посвятить своё время главному труду – работе над «Мёртвыми душами».

Заглянув в «Хронологическую канву», составленную Кирпичниковым, узнаём, что за время этого пребывания в Вене Гоголь перерабатывал «Тараса Бульбу», набрасывал последние страницы повести «Шинель», переписывал сцены, получившие в печати название «Отрывок», и, по-видимому, разрабатывал план давно уже задуманной малороссийской трагедии («Выбритый ус») [241].

Однако горячая жажда деятельности и резкая перемена занятий спровоцировали в Гоголе нечто вроде нервного срыва. Этот срыв, эта болезнь, которая навалилась вдруг на Николая Васильевича, имеют в гоголеведении важное место. Среди исследователей есть немало людей, которые придают важное значение этому эпизоду биографии нашего классика.

Вслед за Аксаковым многие авторы, касавшиеся в своих работах гоголевской судьбы, стали говорить о том, что в данный момент (лето 1840 г.) Гоголь испытал настоящий переворот сознания, познал падение в «бездну отчаяния» и «болезненной тоски». По словам Аксакова, Гоголю были видения, но затем последовало «воскресение» и «чудное исцеление», и он уверовал, что жизнь его «нужна и не будет бесполезна». Ему открылся новый путь.

Момент полон мистики, иначе не скажешь. Немало иных биографов подчас замечают, что Гоголь любил окружать себя мистическими атрибутами. Но в данном-то случае пафос загадочности порождён не только и не столько самим Гоголем, сколько людьми, уже тогда желавшими создавать из его жизни странную диковинку и пафосный эпос.

А что же было на самом деле? Чем являлся этот узелок на тонкой нити гоголевской биографии? Для прояснения тумана и загадок давайте-ка снова обратимся к гоголевским письмам. В них есть необходимая нам ясность.

Вот чуть сокращённый текст письма Погодину: «В Вене я стал пить мариенбадскую воду. Она на этот раз помогла мне удивительно: я начал чувствовать какую-то бодрость юности, а самое главное – я почувствовал, что нервы мои пробуждаются… Я почувствовал, что в голове моей шевелятся мысли, как разбуженный рой пчёл; воображение моё становится чутко. О, какая была это радость, если бы ты знал! Сюжет, который в последнее время лениво держал я в голове своей, не осмеливаясь даже приниматься за него, развернулся передо мною в величии таком, что всё во мне почувствовало сладкий трепет, и я, позабывши всё, переселился вдруг в тот мир, в котором давно не бывал, и в ту же минуту засел за работу, позабыв, что это вовсе не годилось во время пития вод, и именно тут-то требовалось спокойствие головы и мыслей. Но, впрочем, как же мне было воздержаться? Разве тому, кто просидел в темнице без свету солнечного несколько лет, придет на ум, по выходе из неё, жмур