Женщины Гоголя и его искушения — страница 45 из 90

В самом деле, Гоголь почти сразу привязался к дочкам Александры Осиповны, и они даже по прошествии многих лет помнили это отношение Гоголя. Не реализованный прежде в полную силу отцовский инстинкт Гоголя, то его чувство, те заботы, которые он дарил младшим сёстрам и друзьям, нуждавшимся в помощи, теперь были обращены на этих милых крох, конечно же похожих на свою красивую мать.

И вот Николай Васильевич неожиданно для себя самого окунулся в такое состояние, которое очень было похоже на семейную жизнь, точнее сказать, на путешествие семейства, приятный заграничный вояж, наслаждаясь которым каждый член семьи бесконечно счастлив.

Александра Осиповна потом вспоминала об этих днях, красочно расписывая, со свойственным ей юмором, прогулки по ласковому зимнему Риму, которыми Гоголь потчевал её. «Он хвастал Римом так, как будто это его открытие, – вспоминала Смирнова. – В Сикстинской капелле мы с ним любовались картиной Страшного суда. Одного грешника тянуло то к небу, то в ад. Видны были усилия испытания. Вверху улыбались ему ангелы, а внизу встречали его чертенята со скрежетанием зубов. «Тут история тайн души, – говорил Гоголь. – Всякий из нас раз сто на день то подлец, то ангел» [276].

Далее Смирнова продолжала, описывая бытовую сторону общения: «После поездок мы заходили в Сан-Аугустино и восхищались ангелами Рафаэля и рядом с церковью покупали макароны, масло и пармезан. Гоголь сам варил макароны, и это блюдо съедалось с удовольствием» [277].

Такие прогулки продолжались ежедневно в течение недели, и Гоголь направлял их так, что они кончались всякий раз Петром. «Это так следует. На Петра никогда не наглядишься, хотя фасад у него комодом», – замечал Гоголь. При входе в собор Петра Гоголь подкалывал свой сюртук, и эта метаморфоза преобразовывала его во фрак, потому что кустоду (то есть привратнику) приказано было требовать церемонный фрак из уважения к апостолам, папе и Микельанджело [278].

Гоголь в эти недели постоянно находился в состоянии восторга, в приподнятом расположении духа, а шалости детей Черноокой Ласточки казались ему чем-то бесконечно забавным.

Когда маленькая дочь Смирновой Ольга вскарабкалась ни много ни мало на статую Нила и хотела стащить мальчика, изображавшего на этой статуе ручей, или когда она же спросила у Гоголя, знает ли он о римских гусях и о Бруте, он лишь улыбался и терпеливо рассказывал маленькой проказнице обо всём на свете. Забавляла его и трехлетняя сестра её Надежда, которая однажды спросила неожиданно про римского папу [279].

Порой Гоголь и Смирнова оставались наедине. Александра Осиповна располагала прислугой и гувернантками, для Ласточки не было проблемой найти отдых от забот. Гоголь и Смирнова, как никогда, откровенно раскрылись друг перед другом, хотя это было несвойственно прежде, в отношениях с другими людьми, ни ей, ни ему.

Шенрок замечает: «С Гоголем Смирнова была чрезвычайно откровенна, принося ему свою душевную исповедь. Ему она приписывала особое благотворное влияние на свой внутренний мир и больше всего с благодарностью ценила то, что, как она была убеждена, Гоголь полюбил её за душевные качества. Смирнова впоследствии писала Гоголю: «Вы знаете о состоянии души, для вас совершенно открытой. Вы одни мне остались всегда верными, вы одни меня полюбили не за то внешнее и блестящее, которое мне принесло уже столько горя, а за искры души, едва заметные, которые вы же своей дружбой раздули и согрели! На вас одного я могу положиться, тогда как вокруг себя нахожу только расчёт, обман или прекрасный призрак любви и преданности. К вам стремится страждущая душа моя» [280].

Римские предместья омывало тёплое, вечно тёплое и ласковое, даже зимой, Средиземное море, а увлечение друг другом у Гоголя и Смирновой стало приобретать вдруг более романтический оттенок.

У Кулиша мы находим такие строки: «Под весну, когда уже в поле сделалось веселее, Гоголь, вместе со Смирновой, выезжал для прогулок в Кампанью. Особенно любил он Ponte Numentano и Aqua Accittosa. Там он ложился на спине и не говорил ни слова. Когда его спрашивали, отчего он молчит, он отвечал: «Зачем говорить? Тут надобно дышать, дышать, втягивать носом этот живительный воздух и благодарить Бога, что столько прекрасного на свете» [281].

Между Гоголем и Черноокой Ласточкой всё поначалу было вполне невинно, по-дружески, как и прежде. Но вдруг римские приятели Гоголя стали замечать в нём перемены, неожиданные перемены.

Фёдор Васильевич Чижов, общавшийся с Гоголем в данный период, вспоминал спустя годы: «В Риме он вёл жизнь совершенно студентскую: жил без слуги, обедал в трактире. В обществе, которое он посещал изредка, он стал молчалив до последней степени. Не знаю, впрочем, каков он был у А.О. Смирновой, которую он очень любил и о которой говаривал с восхищением. С художниками он совершенно разошёлся. Все они припоминали, как Гоголь бывал в их обществе, как смешил их анекдотами; но теперь он ни с кем не видался» [282].

Изменилась вдруг и Александра Осиповна, насмешливость начала улетучиваться, потянуло её вдруг на лирический лад.

«В римской Кампанье есть какая-то неизъяснимая прелесть, – писала она в письме Жуковскому, – и не знаю почему, воспоминается что-то родное, вероятно, степь Южной России, где я родилась. Мы часто с Гоголем там бродим…» [283].

И вот в сознании Гоголя произошло вдруг что-то, в его душе что-то переменилось, прозвучал особый мотив, не изведанный прежде. Это был уже не тот вялотекущий роман в письмах, который они вели с Машей Балабиной, это было нечто иное. Александра Осиповна, конечно же, сразу догадалась о том, что творится с Гоголем, и дала ему это понять. Николай Васильевич сам не ожидал от себя такой оказии, даже не думал, что может взять вдруг и потерять голову вот так, совершенно утратив контроль над своими чувствами и возможность сопротивляться тому влечению, которое всё более захватывало его.

«Мы с ним совершили поездку в Альбано, – вспоминала Смирнова впоследствии. – Вечером мы собирались вместе; по очереди каждый из нас начал читать «Lettres d’un voyageur» Жорж-Занда. Я заметила, как Гоголь был в необычайно тревожном настроении, ломал руки, не говорил ничего, когда мы восхищались некоторыми местами, смотрел как-то пасмурно и даже вскоре оставил нас. Всё небольшое общество наше ночевало в Альбано. На другой день, когда я его спросила, зачем он ушел, он спросил, люблю ли я скрипку. Я сказала, что да. Он сказал: «А любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?» Я сказала: «Что это значит?» Он: «Так ваш Жорж-Занд видит и понимает природу. Я не мог равнодушно видеть, как вы можете это выносить». Раз сказал: «Я удивляюсь, как вам вообще нравится все это растрепанное…» [284].


Озеро Альбано в окрестностях Рима. Художник С.Ф. Щедрин


«Мне тогда казалось, – продолжает Смирнова, – как будто он жалел нас, что мы можем этим восхищаться. Во весь тот день он был пасмурен и казался озабоченным. Он условился провести в Альбано вместе с нами трое суток. Но, возвратясь вечером из гуляния, я с удивлением узнала, что Гоголь от нас уехал в Рим. В оправдание этого странного поступка он приводил потом такие причины, которые показывали, что он желал только отделаться от дальнейших объяснений» [285].

В обществе Смирновой, в Риме, Гоголь провёл начало 1843 г. – с января по май. И когда весна полностью вступила в свои права, Гоголь осознал, что его потянуло к той Черноокой Ласточке, которую прежде он считал лишь другом. Смирнова сама заметила это, сказав как-то напрямик: «Да ведь вы влюблены в меня, Николай Васильевич?» Гоголь не хотел признаться себе в этом, но его отношение к Ласточке говорило само за себя. Задумав вдруг отдалиться от неё и уехать, он не с первого раза смог это сделать, поскольку его тянуло, теперь уж не в шутку тянуло к этой женщине.

Повод для отъезда Гоголя из Рима нашёлся быстро. Языков, недовольный Италией и сильно соскучившийся по родине, неудержимо рвался домой. На первых порах по выезде из Рима он избрал своим местопребыванием прошлогоднюю резиденцию в Гастейне, где ему было гораздо покойнее [286]. Гоголь собирался сопровождать тяжелобольного друга, который уже едва передвигался.

Простившись с римскими приятелями и со Смирновой, Гоголь в первых числах мая оставил Рим и последовал в Гастейн за Языковым. Однако здесь Гоголем овладело какое-то странное чувство, Николай Васильевич будто не сумел усидеть на месте и, доверив друга врачам, поспешил в Мюнхен. Однако и здесь не сиделось теперь нашему поэту.

Шенрок пишет, что в Мюнхен Гоголь отправился в волнении и выехал с такой поспешностью, что забыл расспросить Языкова о подробностях письма к нему художника Иванова, который просил похлопотать за него перед прибывшим в то время за границу князем Петром Михайловичем Волконским – тогдашним министром двора.

Хотя через некоторое время Гоголь всё же вник в просьбы своих друзей и сделал для себя это поводом вновь сменить дислокацию, а поскольку наилучшим способом похлопотать перед придворным вельможей было посредство Жуковского, Гоголь решил сначала отправиться к нему во Франкфурт. Однако исполнив слово, данное друзьям, Гоголь снова не сумел усидеть на месте и продолжил порывистый вояж, бегство от своей неожиданной влюблённости. Через Висбаден Гоголь отправился на несколько дней в Дюссельдорф и оттуда поехал в Эмс.

Шикарный немецкий курорт Эмс, что славился своими минеральными водами и потрясающими видами природных красот, не затмил в глазах Гоголя облик его Черноокой Ласточки, и наш поэт решил двинуться в Дрезден. Однако в это время Гоголем было получено письмо от Смирновой с приглашением приехать в Баден, куда он рванул немедленно, не сумев ничего с собою поделать. Но в Бадене Ласточку не застал, поскольку она так хотела видеть его, что оставила детей на попечение воспитательницы и сама поехала за Гоголем в Эмс, где, по её расчётам, должен был находиться Николай Васильевич.

Непоседливый Гоголь теперь должен был дожидаться своей столь же непоседливой подруги и начал было томиться, вновь погружаясь в знакомое уже состояние странной душевной неопределённости, но, отыскав здесь, в Бадене, детей Александры Осиповны, Гоголь буквально забылся, весь с головой ушёл в заботу о них. Их шутки, их шалости явили