Гоголь понимал всё это, да уж, чего-чего, а эти вещи он понимал, хотя и не желал артикулировать их для себя по-настоящему, то есть трактовать как глупую чванливость света, как его тупое высокомерие, как порок. Гоголь любил тот высший свет, к которому хотел был причастен, не мог разлюбить его, и всё больше и больше усилий прикладывал для того, чтобы воссиять-таки звездой этого света.
Класс высших аристократов не мог не замечать Гоголя, и сам государь-император, самодержец наш, тёзка Гоголя, Николай I время от времени посылал Гоголю «вспомоществования», чтобы тот не кусал его в своих сочинениях, не выводил в карикатурном виде, не трогал, короче говоря. Однако Гоголь и не думал этого делать, совсем даже напротив, а уж в «Выбранных местах…» и подавно произносит само слово «царь» с этаким придыханием. Вот читаю, и будто слышится оно, придыхание это. И оно не подобострастное, нет, оно величественное! Гоголь в отношениях с царственным своим тёзкой хотел взаимной любви, взаимного почитания, взаимного признания, да-да, признания того «великокняжеского» статуса, который грезился мечтателю Гоголю, увидевшему вдруг в себе не писателя уже, а пророка, деятеля, несущего великую миссию на всю тогдашнюю Русь, как она есть – патриархальная, высокородная, знатная.
В одной из глав всё тех же «Выбранных мест…» Гоголь восклицает: «Оставим личность императора Николая и разберём, что такое монарх вообще, как Божий помазанник, обязанный стремить вверенный ему народ к тому свету, в котором обитает Бог, и вправе ли был Пушкин уподобить его древнему боговидцу Моисею? Тот из людей, на рамена которого обрушилась судьба миллионов его собратий, кто страшною ответственностью за них пред Богом освобождён уже от всякой ответственности пред людьми, кто болеет ужасом этой ответственности и льёт, может быть, незримо такие слёзы и страждет такими страданьями, о которых и помыслить не умеет стоящий внизу человек, кто среди самих развлечений слышит вечный, неумолкаемо раздающийся в ушах клик Божий, неумолкаемо к нему вопиющий, – тот может быть уподоблен древнему боговидцу, может, подобно ему, разбить листы своей скрыжали, проклявши ветрено-кружащееся племя, которое, наместо того чтобы стремиться к тому, к чему всё должно стремиться на земле, суетно скачет около своих же, от себя самих созданных кумиров».
Принявшись рассуждать таким вот образом, Гоголь и стал «барским проповедником». Не давая себе отчёта в том, куда движется, он всё же истово стремился к тому, чтобы стать признанным хотя бы той частью князей и графов, которые в частном порядке согласятся признавать его своим авторитетом. Гоголь принялся писать этим князьям и графам нравоучительные письма, принял позу пророка, перед которым они согласны преклонить свои головы, жаждал их одобрения, жаждал от них дружеских похвал. Гоголю необходимо, отчего-то необходимо было, чтобы какой-нибудь Апраксин признал его своим духовным наставником.
И он не заметил, как принялся подстраиваться под них, под этих бар! И всё окончательно съехало в его философии, всё пошло наперекосяк!
Гоголь, казалось бы, так много смог сделать с душами тех людей, которые готовы были искренно и честно идти за ним по первому зову, так много хорошего сумел дать тем людям, которые были к нему готовы, к хорошему этому, но вдруг, не сумев добиться признания своего «великокняжеского статуса» от родовитых и пресыщенных князей Гагариных и подобных им, свернул на ту дорожку, которая, как рисовали гоголевские иллюзии, способна-таки помочь воцариться над ними, над этими избранными, над этими исключительными людьми. Он по-прежнему любил их, он хотел стать их вождём, их светилом.
Гоголь в «Выбранных местах…» воззвал к ним именем Христа, именем Церкви, пафосно воззвал, высоким слогом, к которому, как казалось, привычны они.
Апофеозом этих воззваний одной из высших точек жгучего пафоса «Выбранных мест…» стала глава, где Гоголь даёт многословное «наставление» генерал-губернатору, заявляя следующее: «А вот вам подвиг, которого никто не может совершить, кроме генерал-губернатора, и который в нынешнее время есть дело даже необходимое, не только нужное, а именно: ввести дворянство в познанье истинное своего званья. Сословие это в своём истинно русском ядре прекрасно, несмотря на временно наросшую чужеземную шелуху. Но дворянство этого ещё не слышит. Многие едва-едва только догадываются, другие пребывают в совершенном об этом невежестве, третьи берут себе в идеалы дворянства государств иностранных, четвертые даже не задают себе вопроса: нужно ли на свете дворянство? <…> В последнее время, кроме всего прочего, восстановился даже в дворянстве некоторый дух недоверия к правительству. Во время последних европейских возмущений и всякого рода смут некоторые из злоумышленников старались особенно распустить в нашем дворянстве слух, будто правительство ищет обессилить их значение и довести их до ничтожества. <…> Расчёт был на то, что взаимное опасенье и подозрительность есть страшная вещь и может со временем произвести действительно разрыв самых священнейших связей. Но, слава Богу, уже прошли те времена, чтобы несколько сорванцов могли возмутить целое государство. <…> Однако ж искры недоразумений и взаимного недоверья заронились, и я знаю многих дворян, которые уверены сурьезно, что государь не любит их сословия, и от этого даже тоскуют. Дело это им разрешите и объявите всю правду, не скрывая ничего. Скажите, что государь любит это сословие больше всех других, но любит в его истинно русском значении, – в том прекрасном виде, в каком оно должно быть по духу самой земли нашей. <…> Дворянство наше представляет явленье, точно, необыкновенное. Оно образовалось у нас совсем иначе, нежели в других землях. Началось оно не насильственным приходом, в качестве вассалов с войсками, всегдашних оспоривателей верховной власти и вечных угнетателей сословия низшего; началось оно у нас личными выслугами перед царём, народом и всей землёй, – выслугами, основанными на достоинствах нравственных, а не на силе. В нашем дворянстве нет гордости какими-нибудь преимуществами своего сословия, как в других землях; нет спеси немецкого дворянства; никто не хвастается у нас родом или древностью происхождения, хотя наши дворяне всех древнее, – хвастаются разве только какие-нибудь англоманы, которые заразились этим на время, во время проезда через Англию <…> Одним только позволяет себе всяк из них похвастаться – это чувством своего нравственного благородства, которое уже Бог им вложил в грудь. Дворянство у нас есть как бы сосуд, в котором заключено это нравственное благородство, долженствующее разноситься по лицу всей русской земли затем, чтобы подать понятие всем прочим сословиям, почему сословие высшее называется цветом народа».
Пафос Гоголя закипал, как камчатский гейзер, как шальной прибой в Аравийском море, и он был осмеян.
Это был очень жестокий момент! Но нам теперь вряд ли стоит усмехнуться, ведь судьба частенько играет каждым из нас, нарочно подсовывая в наше существо то какой-нибудь порок, то тщеславие, то иную манию, от которой так трудно освободиться, как от ревматизма или подагры.
К тому же в разговоре о Гоголе важным является тот щекотливый пунктик, о котором мы уже начали разговор чуть выше. Заключён он в том, что ему не довелось натешиться своим дворянством так, чтобы сумело оно наскучить ему, стать чем-то ненужным. Как мы помним, не только князь Гагарин, но даже Любич-Романович, имевший не бог весть какое аристократическое происхождение, позволял себе упрекнуть Гоголя, назвав «однодворцем» (хотя на самом деле однодворцы – это не дворяне, а Гоголь не был сыном однодворца). Но тем не менее более высокородные господа зачастую глядели на Гоголя свысока. Любопытно, кстати, что Гоголь не винил их в этом, более того, как мы видели из вышеприведённой цитаты, дворянство Гоголем идеализировалось. И если Николай Васильевич и замечал недостатки и пороки в личности дворянина, то приписывал их изъянам конкретных людей. Гоголь хотел видеть дворянство средоточием прекрасных начал, ну а себя – важной частью того средоточия.
В юные годы у него не было возможности пресытиться дворянством и аристократизмом. Гоголь этого не «наелся». И Гоголю, как человеку, имевшему свои слабости, всё же хотелось вкусить желанное в полной мере, ощутив себя истинным аристократом (заслужившим к тому же исключительную Высоту).
Быть может, если бы Гоголь родился под таким гербом и в таком статусе, в котором появился на свет Лев Толстой или тот же Бакунин – наследник одной из самых знатных фамилий, то, возможно, и Гоголю удалось бы спокойно и без пафоса вести разговор о полезности или бесполезности сохранения страт в обществе и сословных перегородок. Но Гоголь с детства вынужден был пройти через тот опыт, который сформировал в гоголевском сознании мечту о попадании в высшую страту.
Особая ирония судьбы присутствует в том, что в России, да и не только в ней одной, борцами за отмену дворянских привилегий и первыми революционерами зачастую становились именно Бакунины, то есть аристократы, которые распробовали дворянскую участь с детства и не думали дорожить ею, начав презирать светский круг, в то время как Щепкин, скажем, не имел в себе революционных идей, а ведь родился-то крепостным! И хотя, разумеется, дворянское происхождение революционеров – не универсальное правило, и чем дальше, тем больше в потоке революционаризма появлялось много разных людей разного происхождения, однако во времена Щепкина, как не покажется странным, роли были распределены так, что некоторые представители высшей знати (выросшие подчас в «золотой клетке») желали устранить сословные перегородки, упразднить такие вещи, как дворянский класс и царственность знати, ну а те люди, которым с детства не суждено было вкусить долю высшего аристократа, продолжали мечтать о ней, порой доходя в этом до страстности.
Так вот Гоголь, удивительно это или нет, хотел иметь отношение именно к великосветскому кругу дворян, а не к бунтарскому.
Будучи живым человеком, а не только гением, он, на беду свою, мечтал об исключительности, жаждал осуществить одно из своих заветных желаний – добиться превосходства над теми, кто сомневался в высокородной сущности гоголевского происхождения. Но судьба отчего-то поступила с Гоголем очень коварно, ведь она всё-таки вознесла его, высоко вознесла, взяв с периферии жизненного круга, нарочно и лихо вскружила ему голову, затуманила на крутом вираже великого успеха, а потом вдруг уронила гоголевскую жизнь, вот так, прямо наземь, безо всякой соломки. А вдобавок ко всему безжалостно явила всем наблюдателям неприглядность страстного стремления к аристократизму и исключительности.